Книга Дань саламандре - Марина Палей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему Петербург не последовал примеру града Китежа?
Вот вопрос, который мучает и будет мучить меня до конца моих дней.
Китеж стоял на суше, но была ниспослана ему благодать: прямо из-под земли, откуда ни возьмись, вдруг забили фонтаны. И били они, не сякнув, до тех пор, пока не отступились враги и город не перешел в иное, не подвластное людям измерение.
А Петербург? Воды – хоть залейся. Стихия потопов бушует регулярно и внеурочно. За чем же дело стало? Скрывайся себе укромно – хоть в глубинах Алатырского моря (где анфиладами тянутся янтарные комнаты, одна краше другой), хоть в глубинах пронзительно-синей, с воланами из белоснежных кружев, Ладоги-Нево, хоть в голубых водах фонтанов, отринувших повиновение, волшебно восставших, взрастивших мощь свою тысячекратно – фонтанов золотого Петергофа!
Сколь щедрый – и, главное, сколь достойный выбор ухода был предоставлен тебе, кесарь, легатус, архонт!
Как же ты позволил затянуть себя в болото? Да не в то, первородное, лесное, родное, а в болото новомодное, булькающее гнилостными выделениями оборотистых варваров-деловаров – обезьяноподобных, гиенообразных, спрутоморфных, – как ты позволил затянуть себя в экскременты этих прожорливых существ – с их надобами и повадками насекомых? И, после такого бесславного крушения: зачем твои подновляемые декорации – как всегда халтурно, с поспешностью плебейского малодушия, – зачем они сиротеют под всегдашним мелким дождичком на обочине древних цивилизаций?
Но если...
Но если будет на то воля стихий, если первозданная вода небесной целестии мощными валами, под рёвы обезумевших гипербореев, обрушится на тебя изо всех шлюзов и прорех ингерманландского неба, и смоет твой позор, и наконец защитит тебя, Остзейское Чудо, от любых надругательств, – подай мне знак, сверкни мне из подводного царства – шпилем, крестом ли, колоколом, куполом, – блесни мне из аквамариновых глубин милосердно сокрывшей тебя воды, и я – в мгновение ока – войду в тебя.
...Я буду медленно проплывать по залам Дворца, где ни одно полотно мастеров, ни один бесценный шедевр Истории не окажется поврежден, потому что укутаны они все будут водой не простой, а благоданной, благодарованной – то есть водой-то они и будут защищены; я буду медленно-медленно – с относимыми назад, полностью открывающими лицо, колышущимися, как водоросли, волосами – всплывать-восходить по широким ступеням величественной Иорданской лестницы, и бог морских глубин Посейдон благословит меня как неотъемлемую часть этой счастливой марины, – и я выплыву из Дворца через одно из самых красивых его окон, выходящих на Площадь, – выплыву вместе со стайкой любопытствующих золотых рыбок – и наконец-то смогу встретиться лицом к лицу с Ангелом, что крестом в руке венчает вершину Александрийского столпа.
В прошлой моей жизни – надводной, земной, бренной – Ангел терзал-занозил мой мозг этим жестом своей руки, – десницы, указующей на крест, – он мучил меня этим не поддающимся разгадке жестом, которому мне годами не удавалось найти определения, и моя лютая немота – в контрасте с простой ясностью этого увековеченного, словно предвечного движения – сводила меня с ума; но нынче это прошло, прежнее мое напряжение как рукой сняло, возможно, той же самой рукой Ангела, и вот сейчас я смогу поднырнуть под его чуть склоненное в благоговейном смущении лицо и взглянуть ему прямо в его глаза, в невыразимые очи его, а он, Ангел, будет по-прежнему взирать туда, куда вовеки веков не проникнет взор человека; и я пойму, что именно эта рука, в бессловесности исступления – да! в бессловесности исступления – указующая на крест – десница Ангела, именно она, невзирая на “объективно превосходящие высоты других исторических и современных построек”, несмотря даже на то, что выше нее находится сам крест, – я пойму, что именно она, рука Ангела, и была тем самым последним, что мелькнуло – прощаясь, прощая – над гладью сомкнувшихся вод.
И потом я медленно поплыву домой – над моим городом, чьи обшарпанные крыши я люблю в сто тысяч раз больше сверкающих куполов, – именно эти обшарпанные крыши я и люблю – о, как долго, подробно я буду любоваться ими! – все их детали будут увеличены линзой воды, и мои слёзы, несмотря на их постыдное обилие, ничего не изменят в совершенстве этой неземной (да уж!) оптики – и в свой дом я вплыву через дверь – не через окно, хотя могла бы, вполне невозбранно, вплыть через него – но нет, я захочу это сделать так, как делала тысячи раз в моей прежней жизни: я попаду в свое жилище обычно, через дверь: сначала через входную дверь на лестницу – и даже не на ту, Тайную, а на самую простую: как прежде загаженную, общую лестницу нашего дома.
Я буду медленно всплывать по ней на свой пятый, последний, без лифта, – я буду медленно, строго вертикально возноситься в просторном ее пролете, а иногда – длинным-длинным движением буду перемахивать через перила, чтобы попасть на саму лестницу и насладиться плавным отталкиванием от пологих ее ступеней – это ведь только чужие ступеньки круте́ньки, а свои – удобны, уютны всегда; я буду перелетать сразу через несколько ступеней, то есть делать то, что хотелось в детстве: сразу через четыре, пять, шесть – хо-о-о-о-оп!.. – через целые лестничные марши – и вот окажусь наконец перед дверью моего жилища, и, конечно, не сумев ни переждать, ни хотя бы утишить бешеные, молотобойные удары в глубинах моего существа, вплыву в эту дверь без ключа – потому что какие уж там ключи в милосердном, подводном, глубоководном Петербурге!.. в Петербурге единственном, истинном! где Петр-апостол отворяет врата в рай!.. Я вплыву – и со мной, алым клином, вплывет стайка ласковых рыбок – в темный-претемный, длинный-предлинный петербургский коридор – на всей планете, сколь ни ищи, не отыщешь этих угрюмых, сумрачных, уютных, любезных моему сердцу коридоров – и остановлюсь перед своей дверью; и вот так же, без вмешательства ключа – сама, своей доброй волей – отворится предо мною дверь в душу моей души – и мне будет подарено счастье, глотая слёзы, наконец вплыть под потолок моей комнаты – той самой, где мы жили вместе.
...А пока со мной лишь моя память.
Мне не забыть никогда, как медленно гуляла я в моем саду. В моем унаследованном, родовом имении. И он был так прекрасен, что к нему, как и к жизни (которая в моих глазах изначально оправдана своим неиссякаемым артистизмом), привыкать было бы страшно. Опрометчиво. Да и невозможно.
Это был мой сад.
Он и сейчас мой.
дождь перестал... черемуховый сад
горстями пьет преображенный воздух
но мне не напоить увядший взгляд —
дышу, дышу – дышу пока не поздно
пусть остаются воля и покой
и черные часы на дальней башне
их причет, мерный и нестрашный
и сон, и свет, и воздух золотой
(Примечание. На языке той земли, где я сейчас физически нахожусь, – “mooi” – “моой”! – означает “прекрасный”.)»