Книга От Византии до Орды. История Руси и русского слова - Вадим Кожинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обусловлено это, несомненно, тем, что здание университета было воздвигнуто (в 1780–1793 годах) под руководством его директора — виднейшего масона М. М. Хераскова, а особняк, в котором впоследствии разместился Институт мировой литературы, строился (закончен в 1829 году) для масона князя С. С. Гагарина; что же касается построенного в 1914 году (во время нового подъема масонства) дома, где я в 1930 году родился, мне не удалось точно выяснить, кто его заказывал и строил…
Могут сказать, что эти три факта недостаточно „представительны“. Но все же вдумаемся: все три дома, сыгравшие „главную роль“ в жизни одного москвича, оказываются связанными с масонством! Исходя из элементарных соображений „вероятности“, придется признать, что масонство — очень широкое и влиятельное явление московской истории XVIII–XX веков…
Но вернемся к нашей основной теме.
Итак, одна из главных причин той — подчас очень длительной — недооценки явлений отечественной культуры, о которой так горячо говорил В. И. Вернадский, — чрезвычайно резкие и всесторонние перевороты в истории и, соответственно, в истории культуры, присущие России. Русская культура не раз как бы умирает и лишь гораздо позднее воскресает заново. Еще в 1830 году Пушкин писал: „…старинной словесности у нас не существует. За нами темная степь и на ней возвышается единственный памятник: „Песнь о полку Игореве“. Словесность наша явилась вдруг в 18 столетии…“ Стоит заметить, что всего тридцатью годами ранее нельзя было бы назвать и этот „единственный памятник“, ибо он еще не был открыт заново…
Но многое в России происходит поистине стремительно, и через каких-нибудь два десятилетия Пушкин уже не мог бы так говорить, поскольку целая плеяда исследователей и просто любителей российской словесности (в основном из круга славянофилов) открыла в „темной степи“ (характерна в данном случае пушкинская чуткость: он сказал не о „пустыне“, а о „темной степи“, где трудны, но все же возможны „находки“) допетровских времен неслыханные богатства словесности. Ныне же изданы, например, двенадцать объемистых томов серии „Памятники литературы Древней Руси“ — и это только небольшая доля созданного и лишь меньшая часть сохранившегося до наших дней (в двенадцатитомнике нет, скажем, ни „Толковой Палеи“, ни „Просветителя“ Иосифа Волоцкого, ни „Степенной книги“[10]).
Вполне очевидно, что весь этот „сюжет“ предельно актуален, ибо за последние годы происходит вполне аналогичное воскрешение культурных ценностей, как бы „умерших“ после 1917-го… Таким образом, „запоздания“, о коих говорил Вернадский, имеют свои существеннейшие причины.
Вернадский сказал (эти слова уже приводились), что древнерусское искусство явилось перед людьми его поколения „совершенно забытое, восстанавливаемое и оживляющееся (то есть воскресающее. — В. К.), как в эпоху Возрождения из земли возвращались в своих остатках античное зодчество и скульптура“. Это действительно так, но нельзя не заострить внимания на одном способном поразить воображение отличии: ведь в эпоху Возрождения дело шло об искусстве чужих (и давно переставших существовать) народов Эллады и Рима, а у нас — об искусстве собственного народа… Вот оно — „небывалое“ и несущее в себе глубоко драматический, даже трагедийный смысл своеобразие русской культуры… Она не раз умирает, но умирает, чтобы воскреснуть и, значит (об этом также не следует забывать!), явиться в новорожденном обаянии…
И поэтому, в частности, ложна всецело негативная оценка того же петровского (и послепетровского) „отрицания“ предшествующей культуры. В этом — своеобразие истории России и ее культуры, а не просто некое „безобразие“, как утверждали и утверждают многие авторы…
Нисколько не менее важен другой аспект проблемы, намеченный В. И. Вернадским, — недооценка или даже прямое отвержение нераздельной связи культуры (и, конечно, литературы) с историей русского народа. Вернадский настаивает, например, на том, что великое искусство иконописи „было связано в течение поколений глубочайшими нитями со всей жизнью нашего народа“ и что даже любой из создателей русской научной картины мира „теснейшим образом связан с той вековой работой, которую совершили русские землепроходцы“, начиная со стародавних времен.
Творения русской культуры — органические плоды истории России — таков исходный тезис. Решусь утверждать — вслед за В. И. Вернадским, — что эта проблема (культура как порождение истории России), казалось бы, достаточно ясная, изучена и тем более понята совершенно недостаточно. И дело здесь не только в выявлении того, как народно-историческое бытие „превращается“, кристаллизуется в творения культуры (которые, о чем уже шла речь, не столько „отражения“, „воспроизведения“, сколько плоды истории, или, иначе, ее высший цвет). Дело и в том, что само имеющееся налицо научное освоение русской истории в силу целого ряда причин не способствует решению поставленной проблемы. Так, наиболее известные курсы истории России — это в самой своей основе „критические“ или даже заостренно „критицистские“ курсы, далекие от объективного понимания и толкования.
В недавней обращенной к широкому читателю книге о С. М. Соловьеве его двадцатидевятитомная „История России с древнейших времен“ оценена так: „…он создал наиболее полную, цельную и… наиболее обоснованную концепцию истории России, ставшую вершиной… историографии“[11].
Но есть и совсем другая оценка (разумеется, даже и не упомянутая в только что цитированной книге). Окончив „Войну и мир“, Толстой взялся — уже не в первый раз — за чтение изданных к этому времени томов „Истории…“ Соловьева и написал 4–5 апреля 1870 года в своем дневнике следующее:
„Читаю историю Соловьева. Все, по истории этой, было безобразие в допетровской России: жестокость, грабеж, правеж, грубость, глупость, неуменье ничего сделать… Читаешь эту историю и невольно приходишь к заключению, что рядом безобразий совершилась история России.
Но как же так ряд безобразий произвели великое единое государство?
Но кроме того, читая о том, как грабили, правили, воевали, разоряли (только об этом и речь в истории), невольно приходишь к вопросу: что грабили и разоряли?.. Кто и как кормил хлебом весь этот народ?.. Кто ловил черных лисиц и соболей, которыми дарили послов, кто добывал золото и железо, кто выводил лошадей, быков, баранов, кто строил дома, дворцы, церкви, кто перевозил товары? Кто воспитывал и рожал этих людей единого корня? Кто блюл святыню религиозную, кто сделал, что Богдан Хмельницкий передался России, а не Турции или Польше?..
История хочет описать жизнь народа — миллионов людей. Но тот, кто… понял период жизни не только народа, но человека… тот знает, как много для этого нужно. Нужно знание всех подробностей жизни… нужна любовь.
Любви нет и не нужно, говорят. Напротив, нужно доказывать прогресс, что прежде все было хуже…“
Вопросы, которые как бы ставит перед Соловьевым, да и большинством историков России Толстой (важно напомнить, что Толстой отнюдь не принадлежал к пристрастным „русофилам“ и догматическим патриотам), можно бы до бесконечности множить. Как совместить, например, представленное в их сочинениях сплошное „безобразие“ русской истории с такими ее плодами, как „Слово о законе и Благодати“ Илариона, храм Покрова на Нерли, „Предание“ Нила Сорского» фрески Дионисия в Ферапонтовом монастыре и т. п.?