Книга Как подчинить мужа. Исповедь моей жизни - Леопольд фон Захер-Мазох
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это, а также и желание покончить с этим вопросом, заставило меня исполнить ее просьбу.
То ли нетерпение получить свои письма обратно, то ли недоверие ко мне заставило г-жу Фришауер проводить меня до места свидания и все время его прождать неподалеку.
Я нашла Захер-Мазоха в определенное время в назначенном месте, ожидавшим меня под резким освещением газового рожка. Я тотчас же узнала его, но он мне показался несколько постаревшим и пополневшим с тех пор, как я видела его с невестой. Не успела я подойти к нему, как он протянул мне пачку писем. Он выразил сожаление, что доставил мне беспокойство, но так как одно место в моем письме поразило, но взволновало его, а между тем он не мог больше рассчитывать на письменный ответ, то ему оставалось только поставить условием личное свидание с ним.
Фраза из моего письма, на которую он ссылался, содержала неясный, но очень удачный намек на то далеко не благородное чувство, которое вызвало обмен писем с незнакомкой. То, что эта фраза не прошла незамеченной, доставило мне удовольствие. Объяснение, которого он добивался, я дала ему, сказав правду, не называя, конечно, имен, то есть я рассказала ему о несходстве наших мнений с г-жей Фришауер относительно его повести, в которой он излагал свой личный взгляд на любовь. Я объяснила ему, что моя подруга была того мнения, что любовь, описанная им в рассказе «Венера в мехах», более соответствовала его природе, между тем как я думала, что есть основания предполагать, судя по описанию другой подруги в более ранний период, что свои личные взгляды и мечта на любовь и брак он высказал в «Счастливой сказке».
Казалось, Захер-Мазох был живо заинтересован моими словами и старался разглядеть меня сквозь густую вуаль, покрывавшую мое лицо.
Когда я замолчала, он сначала не сказал ничего, а потом медленно и осторожно, почти с робость произнес:
– Мне невозможно откровенно и искренно ответить вам, не зная, девушка вы или женщина.
Не задумавшись ни на секунду, я ответила ему, что замужем. Мне пришла в голову мысль, что лучше выдать себя за замужнюю женщину, так как я будто чувствовать себя более свободно с ним.
В необыкновенно чистых выражениях, что мен тотчас же очаровало, и дрожащим от убедительной искренности и глубокого, сдержанного чувства голе сом он сказал мне приблизительно следующее: в его воображении колебались два женских идеальных образа – один добрый, другой злой. Сначала он склонялся в сторону первого, в особенности, пока находится под личным влиянием своей матери, которая представляла в его глазах тип благородной и возвышенной женщины, но очень скоро убедился, что никогда не найдет подобной женщины. Современное воспитание, среда, общественные условия делали женщин лживыми и злыми; лучшая из них была лишь карикатурой того, чем она могла быть, если бы не насиловали ее нормального развития. Их нравственность и доброта были или расчетом или недостатком темперамента; в них-то было ни капли правды; самое грустное – это то, что они сами не сознавали своей лживости и умственного уродства. Ничто не было ему так противно, как искусственность и ложь. Злая женщина, наоборот, была, по крайней мере, искренна в своей грубости, эгоизме и дурных инстинктах. Найти сильную и благородную женщину было его самым горячим желанием; он тщетно искал ее и, утомленный постоянным разочарованием, обратился к другому идеалу. На свете достаточно глубоко испорченных женщин, и он предпочел погибнуть с красивым демоном, чем отупеть так называемой добродетельной женщиной. Жизнь имеет лишь ту ценность, которую мы ей приписываем. Лично он ценил гораздо больше час страстного опьянения, чем целую вечность пустого существования.
Таков был смысл сказанного. Речь его была, конечно, более пространная и глубокая. Это не были отдельные, случайные слова, напротив, и мысли, и выражения были настолько закончены и совершенны, что во мне осталось впечатление прослушанной лекции. Без остановок или заминок, без неуверенности и подыскивания подходящего слова, его речь была сильная, уверенная и ясная, как и его мысль.
Для меня это было ново и захватывающе. Когда он кончил, он повернул ко мне свое бледное, острое лицо, проникнутое, почти искаженное, страстью и ждал мост ответа. Что я могла сказать ему?
Все те вопросы, о которых он говорил, были мне чужды, как вообще была мне чужда вся реальная, внешняя жизнь. Мое нравственное чутье отказывалось верить правдивости его слов, и вместе с тем я чувствовала, что все это сказано искренне. Затем еще одно мне понравилось в нем: я не заметила в его тоне ничего докторального, ничего навязчивого; напротив, он был так скромен, почти робок, как будто хотел сказать: прости, если твои взгляды не соответствуют моим, и выслушай меня с добротой. Это привлекало, трогало и волновало меня, и отнимало у меня всю мою находчивость.
– Неужели я оскорбил вас? – спросил он, так как я продолжала молчать, и в его тоне слышалась искренняя боязнь.
– Нет, вы не оскорбили меня. Но то, что вы говорили, слишком ново для меня, чтобы я могла тотчас же ответить вам. Я не умею думать гак быстро…
Он снова устремил на меня свои темные, глубокие и горящие глаза, черты его лица еще более обострились, а губы дрожали.
Ваше письмо удивительным образом взволновало меня, и я не могу устоять против желания узнал ту, которая писала его… А теперь меня расстраивает мысль, что если мы сейчас расстанемся, то я уж больше не увижу вас… Неужели это так и будет?
– Я думаю, что да.
– Но если я скажу вам, что вы причините мне невыразимое страдание… что я чувствую себя как человек, борющийся с волнами, которые тотчас поглотят его, потому что единственная рука, которая может еще спасти его, не поможет ему… Неужели вы дадите ему погибнуть?
Что это значило? Было ли это объяснение в любви ни дурная шутка? Конечно, ни то, ни другое. Лицо, обращенное ко мне и освещенное резким светом газа, конечно, не принадлежало ни влюбленному, шутнику, это было, как он сам говорил, лицо человека, предвидящего смертельную опасность и с отчаянием ищущего спасения.
К счастью, я вовремя вспомнила и страстный тон его писем к г-же Фришауер, и ее рассказы о его сумасбродствах, что и помешало мне сделать какую-нибудь глупость. Я решительным и спокойным тоном объявила ему, что не может быть и речи о новой встрече между нами. Тогда он просил позволения писать мне, а также предлагал послать мне те из его книг, которые я еще не читала.
От этого я была не в силах отказаться: переписка с Захер-Мазохом, конечно, не могла быть лишенной интереса. А книги! Как я жаждала прочесть их!
Я согласилась, но с условием, что он обещает никогда и никоим образом не разузнавать, кто я; он обещал. Он сказал, что лучше всего мне сохранить имя Ванды Дунаевой для писем и просил завтра же послать на почту.
На этом мы расстались. Прощаясь, я протянула ему руку, которую он поцеловал почти с робостью.
Когда я вернулась к г-же Фришауер, то нашла ее расстроенной моим долгим разговором с Захер-Мазохом, который, впрочем, длился не более четверти часа. Она просила меня передать ей слово в слово все то, что он говорил о ней, и когда я сказала ей, что мы совсем не касались ее, она, по-видимому, оскорбилась. О чем же мы могли разговаривать столько времени?