Книга Путешествие без карты - Грэм Грин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, Гагула по — прежнему живет в моем воображении, а вот Квотермейн и Куртис… Даже в десять лет эти герои казались мне чересчур хорошими. Они были настолько цельными и неуязвимыми, что и ошибки‑то делали лишь затем, чтобы показать, как их можно преодолеть. Не уверенный в себе ребенок не мог прислониться к их монументальным плечам. В конце концов, ребенок знает почти все, у него только нет своей позиции. Ему ведомы и трусость, и стыд, и обман, и разочарование. Сэр Генри Куртис, который, истекая кровью, отбивает с остатками Серых атаки бесчисленных войск Твалы, был слишком храбрым героем. Такие люди напоминают мне идеи Платона: они не годятся для той жизни, которой мы живем.
Но когда я — не знаю, на счастье или на беду, — снял в четырнадцать лет с библиотечной полки «Миланскую гадюку» мисс Марджори Боуэн, участь моя была решена. С этого момента я начал писать, а будущий чиновник, преподаватель или клерк отправились искать себе другую оболочку. Подражая автору этого великолепного романа, я сочинил множество историй, невероятно жестоких и безудержно романтичных, действие которых происходило в Италии шестнадцатого века или в Англии двенадцатого. Мои тетради разбухли от них. Может показаться, что меня раз и навсегда снабдили замыслом для работы.
Почему? На первый взгляд, «Миланская гадюка» — это история вражды миланского герцога Джана Галеаццо Висконти и Мастино делла Скалы, герцога Веронского, изложенная энергично, живо и на удивление осязаемо. Почему же она, прокравшись в ужасный школьный мир каменных ступенек и никогда не затихавшей спальни, расцветила и объяснила его? В этом реальном мире не хотелось воображать себя сэром Генри Куртисом, ребенку легче было спрятаться за маской делла Скалы, отбросившего бесполезное благородство, изменившего дружбе и умершего обесчещенным, неудачником даже в предательстве. А Висконти, прекрасного и терпеливого гения зла, я видел каждый день. Он ходил мимо меня, и от его черного костюма пахло нафталином. Звали его Картер. Он излучал ужас, как туча с градом, плывущая на молодые побеги. Добро только однажды нашло идеальное воплощение в человеческом теле, это больше не повторится, а зло всегда находит себе в нем пристанище. Человеческая природа не чернобелая, а черно — серая. Я прочел это в «Миланской гадюке», посмотрел вокруг и увидел, что так оно и есть.
Там же я нашел еще одну тему. В конце «Миланской гадюки» (вы ее наверняка помните, если хоть раз прочли книгу) есть грандиозная сцена. Полный успех, делла Скала мертв, Феррара, Верона, Новара, Мантуя пали, каждую минуту прибывают гонцы с вестями о новых победах, мир рушится, а Висконти сидит себе и посмеивается, освещенный багровым светом. Я не был силен в классической литературе, и поэтому сознание обреченности успеха, чувство, что маятник вот — вот качнется в обратную сторону, пришло ко мне, когда я читал мисс Боуэн, а не древнегреческих авторов. Это тоже было очевидно. Я посмотрел вокруг и везде увидел обреченных: чемпиона по бегу, который однажды осядет на землю у самой финишной ленты, директора школы, который расплачивается за свое место сорока годами унылой, однообразной жизни, ученого… И если на горизонте, пусть смутно, брезжил успех, то следовало молиться, чтобы неудача не заставила ждать себя слишком долго.
Четырнадцать лет я жил в джунглях без карты, и когда увидел дорогу, то, естественно, пошел по ней. И все‑таки мне кажется, что желание писать возникло у меня в конечном итоге под влиянием той чудесной живости, которой пронизана книга мисс Боуэн. Читая ее, вы не сомневаетесь, что писать — значит радоваться, а о том, что ошиблись, узнаете слишком поздно — первая книга действительно радует. В общем, свою формулу я вычитал у мисс Боуэн (позднее религия объяснила мне ее иначе, но формулу‑то я уже знал): идеальное зло ходит по земле, на которую никогда больше не ступит идеальное добро, и только маятник дает надежду, что когда‑нибудь, в конце, справедливость восторжествует. Человек всегда недоволен, и я часто жалею, что моя рука не успокоилась на «Копях царя Соломона» и что я не снял с полки в детской будущее колониального чиновника в Сьерра — Леоне — двенадцать малярийных сроков службы с черной лихорадкой под занавес, чтобы не было страшно выходить на пенсию. Но что толку в мечтах? Книги всегда рядом, решающий миг не за горами, и теперь уже наши дети снимают с полок свое будущее и листают его страницы. А. Е. сказал в «Жерминале»:
Только грабители и цыгане говорят, что никогда не следует возвращаться на место, где однажды уже был.
Автобиография — лишь часть жизни. В ней может быть меньше фактических ошибок, чем в биографии, но обстоятельства вынуждают ее быть еще строже при отборе событий: она начинается поздно и заканчивается преждевременно. Если автор не в состоянии завершить мемуары, лежа на смертном одре, то неизвестно, какой конец им припишут, а посему я предпочел закончить этот очерк годами неудач, последовавших за выходом в свет моей первой «удачной» книги. Неудача ведь схожа со смертью: проданная мебель, пустые полки, и у крыльца ждет, как катафалк, грузовик транспортного агентства, чтобы отвезти вас куда‑то, где жизнь дешевле. К тому же книга, которую я сейчас пишу, всего лишь часть жизни еще и потому, что за шестьдесят шесть лет я провел почти столько же времени с вымышленными персонажами, сколько и с реально существующими людьми. Я не помню ни одной скандальной или знаменитой истории из жизни своих друзей, которых у меня, по счастью, много. Все истории, которые я помню (довольно слабо), написал я сам.
Что же побудило меня собрать воедино эти обрывки прошлого? Вероятно, то же, что в свое время сделало меня писателем: желание придать жизненному хаосу подобие порядка и неуемное любопытство. Теологи полагают, что мы не можем любить других, если хотя бы немного не любим себя, да и любопытство тоже начинается с себя.
Сегодня о событиях прошлого принято говорить с иронией. Это узаконенный метод самозащиты. «Смотрите, каким я был глупым в молодости» предвосхищает жестокость критики, но искажает историю. Мы не были «знаменитыми георгианцами». Чувства, которые мы испытывали, были подлинными. Почему их следует стыдиться больше, чем старческого безразличия? Удачно ли, неудачно, но я попытался еще раз пережить безумства, сентиментальность и преувеличения давнего времени, ощущая их так же, как тогда, — без иронии.
Публикуется с сокращениями.
1
Откуда я мог знать, что вдоль улиц Берхемстэда пролегло мое будущее? Хай — стрит была попросторнее иной рыночной площади, но после Первой мировой войны ее широкое достоинство было нарушено появлением кинематографа под зеленым куполом в мавританском стиле, маленького, но олицетворявшего для нас тогда претенциозную роскошь и сомнительный вкус. Однажды мой отец, ставший к тому времени директором берхемстэдской школы, повел старшеклассников на специально для них устроенный показ самого первого «Тарзана», решив почему‑то, что это учебный фильм с антропологическим уклоном, и с тех пор относился к кинематографу с подозрением и горечью. В «нашем конце» Хай — стрит стояли огромная норманнская церковь из мелкозернистого песчаника и наполовину деревянный тюдоровский дом, в котором размещалось фотоателье (с его витрин на улицу смотрели горожане, объединенные в свадебные группы, навьюченные цветами, как призовые быки, и немного ошалевшие). На одной из колонн церкви обыденно, как котелок в прихожей, висел шлем какого‑то давно умершего герцога Корнуэльского. Внизу виднелся заросший водяным крессом Большой соединительный канал, по которому медленно плыли крашеные баржи. Неподалеку от берега, где играли загадочные цыганята, громоздился на холмах старый замок. Его окружал высохший ров, покрытый бутенем (по преданию, замок был построен Чосером и во времена Генриха III его успешно штурмовали французы). Едва уловимо и приятно пахло угольной пылью, и у всех вокруг были типично берхемстедские лица с острыми, как у карточных валетов, подбородками и хитроватыми глазами неудачников (я и сегодня узнал бы их где угодно).