Книга Мусоргский - Сергей Федякин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он мог не знать многого. Но как было не видеть окрестных земель с большого холма. Особенно — летом, в ясный день, слушая треск кузнечиков и вздохи трав. Небо с кучевыми облачками; над головой оно глубокое, синее, дальше — побледнее, кажется даже — чуть отдает зеленцой, над дальними лесами становится совсем белесым. Справа — залив, за ним кудрявится мыс, впереди — холмы с перелесками, озеро, остров. Там — береговая полоска, светло-зеленая, за ней стоят рыхлой стеною кудлатые деревья. Их отражение жмется к самому краю берега, а над озером — всклокоченные облака. Чуть левее — церковка и погост в Пошивкине. К этому месту стоит приглядеться. Здесь — с ранних лет — Модинька впитывал духовные песнопения. В них жили стародавние времена. Церковь уже знала многоголосное пение на новый лад, но сплетение голосов в старых русских распевах, еще архаических, допускало параллелизмы кварт и октав, перекрещивание голосов, немыслимых в европейской классике. Это голосоведение войдет в самую природу музыки Мусоргского, оно принесет ему много неприятностей на творческом пути, но и приблизит к нему русскую древность.
За Пошивкином располагалось Наумово. Усадьба солидная, с колоннами, была тоже местом совсем родным. Туда ездили в гости к дяде. Там мать Мусоргского, Юлия Ивановна, жила, когда была маленькая… Вид с «Лысой горы» рождал ощущение пространственной дали и душевной близости. Но можно было спуститься с холма, идти вниз, еще вниз, сойти к самому озеру. И здесь окрестность виделась совсем иной. Осока с острыми изогнутыми листьями, ее шевеление. Взгляд по воде скользит дальше. Там — лес на острове. Около Карева Жижецкое озеро похоже на излучину реки… Тот берег — лесной, «взъерошенный». На воде — тишина, быть может, крестьяне на лодках ставят сети. А здесь — всхлипывание воды, колыхание травы — и мерное, от волн, и прихотливое, от ветерка.
Главный мотив дивной музыкальной картины «Рассвет на Москве-реке» мог зародиться и в этих местах. Утром вода переливается красными отблесками, шевелится прибрежная осока, причудливо колеблется ее отражение, ее тени на чуть всхлипывающих волнах. От воды поднимается пар. Солнце набирает силу, поднимается выше… Из красного становится оранжевым, потом золотым. Воздух светится. Рассеивается последний туман…
* * *
«… Что мы знаем о детстве Мусоргского…» По редким репликам в письмах и воспоминаниях о нем — что видел, как ставят сети на озере, как их вытягивают, собирая рыбу в лодку. Как они с братцем Кито любили с берега бултыхнуться в воду, с визгом и брызгами. Дядино имение в Наумове было так близко, что вряд ли с Чириковыми они могли видеться редко. А мама, конечно, должна была частенько гостевать у брата, ведь и за день было легко обернуться: пообедать у родственников — и домой. Об одной такой поездке Юлия Ивановна напишет. Осколочек этого стихотворения — что-то вроде дневниковой рифмованной записи — появится в печати стараниями музыковеда Вячеслава Каратыгина. Стихи не без восторженности. Поэтому Юлия Ивановна частенько предстает в трудах музыковедов натурой «чрезмерно романтической» и не слишком «художественно одаренной». Стихи ее, действительно, не бог весть какие. Но и нездоровую сентиментальность из них вычитывать — напрасный труд. Они писались по романтическим клише альбомной поэзии тех далеких времен. Жуковский, Пушкин, Боратынский — это поэзия, которую можно было встретить в альманахах или журналах. В альбомы часто вписывалось нечто вполне доморощенное, чувствительное, привычное: встреча с тем, кто ранее предстал перед взором юной героини доблестным молодым гвардейцем, усатым красавцем, лихим наездником. Теперь он — состарившийся, уставший, едва узнаваемый. И теперь сама память о далеком прошлом может показаться смешной.
Две строчки Юлии Ивановны, которые в ином контексте могли бы стать не только стихами, но и поэзией. Впрочем, четыре строки — биографическое свидетельство — важнее любых иных сочинений Юлии Ивановны:
Петр Алексеевич, с ним — Кито и Модинька. Их любовь к Юлии Ивановне запечатлена в этих словах.
Есть ли еще хоть крошечные свидетельства? Что видел маленький Мусоргский? Что он переживал?
Сохранились только намеки. Едва проясненные. Многие — более походят на предположения. Когда кладут мозаику — камешек к камешку, — постепенно проступает картина. Если же большая часть ее осыпалась… И все же.
…Мусоргский будет еще совсем молодым человеком, когда к нему начнет настойчиво возвращаться прошлое. В 18 лет появится «Воспоминание детства». Небольшая фортепианная пьеса, запечатленная печаль. Вряд ли здесь можно расслышать эпизод из жизни маленького Модиньки. За звуками, скорее, юноша, вдруг остро ощутивший, что прошлое ушло безвозвратно.
В двадцать лет он припомнит «Детские игры». Из цикла будет написано только одно сочинение, скерцо «Уголки»… Оживление, какие-то перебежки, кажется — и сдержанный детский смех, и милая детская тревога.
Играть можно было и в доме — были бы четыре угла — и на улице, за четырехугольной оградкой, а то и просто начертив на земле большой квадрат.
Играли впятером — с братцем и каревскими ребятами? Четверо — по уголкам жмутся, пятый, «мышка», ходит хитренький. Посмотрит на одного, на другого да на третьего… Подойдет:
— Кумушка, дай ключи.
А ему в ответ:
— Поди-ка — там постучи!
И тут же остальные, стремглав — прыг из угла в угол, меняясь местами. Хитрая мышка, улучив минутку, — юрк в пустой. А тот, кто самый нерасторопный (быть может, чуть лбом на мышку не наскочил), кто не успел занять уголок, сам уже стал мышкой. И уже он, чуть насупленный, посматривает — у кого бы ключики попросить… Так будут играть спустя десятилетия. Такие ли «уголки» запечатлелись в пьесе Мусоргского?
В двадцать шесть лет — еще фортепианный цикл, «Из воспоминаний детства». Две пьесы: «Няня и я» и «Первое наказание». Одна — полнится тихой радостью. Вторая — детская драма, быть может, даже с перебранкой. Подзаголовок, начертанный Мусоргским, высветит целый сюжет: «Няня запирает меня в темную комнату». Сам характер этой фортепианной вещицы поневоле заставляет вспомнить более поздний вокальный цикл, «Детская», вторую сценку — «В углу»:
— Ах ты проказник! Клубок размотал… Прутки растерял! Ахти! все петли спустил! Чулок весь забрызгал чернилами!.. В угол!.. в угол!.. Пошел в угол! Проказник!..
Мог быть не клубок и не прутки. И даже не чернила. Но маленький Модинька, похоже, здорово накуролесил. В музыке «Первого наказания» — и детская тревога, и обида клокочет, и ужас перед темной комнатой, где придется сидеть в кромешной тьме, одному!
Слова из цикла «Детская», цикла «На даче», включая их черновики. Что пришло из позднего времени, в милых наблюдениях над другими детьми? Что — из собственного детства? «Ой! ой! больно! Ой, ногу! Ой, больно! Ой, ногу!..» — «Милый мой, мой мальчик, что за горе! Ну, полно плакать! Пройдет, дружок!.. Посмотри, какая прелесть! Видишь, в кустах, налево? Ах, что за птичка дивная! Что за перышки! Видишь?.. Ну что? Прошло?..» Умные, мягкого характера мамы… Они умеют незаметно отвлечь свое дитя. И вот маленький сын забывает про боль, возвращается к своей игре. Если вспомнить трепетное отношение Мусоргского к матери, здесь мог запечатлеться именно ее образ.