Книга Долг - Виктор Строгальщиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничего подобного я дознавателю, конечно, не докладываю – только в общих чертах: мол, нормальные начальники, претензий не имею. Лейтенант ни слова не записывает, курит и кивает головой. Потом встает, оправляет китель под ремнем, застегивает ворот и говорит:
– А ты подумай. – Взгляд у лейтенанта живой, понимающий. – Зачем тебе, ефрейтор, жизнь свою ломать? Подумай тут до вечера.
Витенька уходит, лично запирает дверь. Пошли они все к черту. Ложусь на стол и закрываю глаза.
Надо быть последним дураком, чтобы продать немцам секретную тетрадь, за которую ты отвечаешь. Сбежать с ней на Запад – другое дело, но бежать надо сразу, пока не хватились. Границу перейти несложно, она совсем рядом, немцы по-серьезному держат только автострады, уйти через лес не составит труда, но у меня даже мысли такой не возникало. Во-первых, я хочу домой, мне осталось всего полгода. Во-вторых, простых солдат западные немцы обычно выдают обратно, простые солдаты им неинтересны. Офицеров, говорят, не выдают, но про бегство офицеров нам ничего не сообщают. Однако не проходит и месяца, чтобы на построении полка не зачитали приказ по армии: бежал солдат такой-то, выдан западногерманскими властями, осужден военным трибуналом, приговор приведен в исполнение. По фээргэвскому телеканалу – единственному с Запада, который нам доступен, – я лично видел одного такого. Сидел перед камерой ушастый парень и бормотал по бумажке: «Я как идейный противник тотали... таризьма выбрал свободу...» Стенку ты выбрал, а не свободу, дурак, хоть мне и жалко тебя. А западные фрицы – сволочи. Еще и пропаганду делают: мы солдатиков беглых назад выдаем, их к стенке ставят, а они все равно к нам бегут. Нет, если в ФРГ – так только с автоматом. И на танке. А лучше – домой, фрицев к черту, задолбают фрицев без меня, когда приказ поступит. Мы, конечно, не агрессоры, но если что... В нашем полку все 152-е броники штопаные, в сварных заплатах по бортам: полк ходил в Чехословакию демократов замирять. Демократы по нему из «калашей» стреляли, а «калаш» калибра 7,62 с пятидесяти метров пробивает два борта навылет, так рассказывали. Правда, тех, кто сам ходил на замирение, я в полку не застал, дембельнулись, но броники заштопанные – вот они, потрогать можно. И призовись я в срок, со своим годом, наверняка бы в замирение попал, давно бы дембельнулся и рассказывал. Но мог бы дембельнуться раньше – в цинковом гробу.
Весной и так чуть не повоевали. Поляки забузили в портовых городах, наш полк подняли и без разговоров – на границу. Никто нам ничего не говорил, пока мы Одер по мосту не переехали. Там наконец-то объяснили и приказали вскрывать ящики с патронами. Вошли мы в городок и встали колонной прямо на центральной улице. Сидим за броней – ага, броней, «калаш» с пятидесяти метров пробивает – а сверху брезент натянут, броник «сто пятьдесят второй» сверху открытый. Выходить не разрешают, даже поссать снаружи не дают. Моторы заглушили, тишина...
Думали, поляки станут кричать и ругаться – ни фига, за сутки звука не услышали, словно вымер городок или все сбежали. Но не сбежали вредные поляки, а затаились, и какую ведь хохму придумали: возьмут и бросят на брезент откуда-нибудь сверху. Что бросят? А хрен его знает. Упадет на брезент и лежит: то ли камень, то ли граната. Если граната – нас через пять секунд по стенкам броника размажет. Когда первый раз бросили и брезент прогнулся – сидели все как мертвые. Потом Валька Колесников стукнул снизу по брезенту прикладом автомата. Штука улетела, зацокала по асфальту – звук был не железный, каменный был звук. Бывало потом, что падало мягко, навроде яблока. И так нам это надоело, что, когда заревели моторы и мы поехали обратно через мост, все в бронике по-черному ругались, что не случилось пострелять: мы бы этот городишко разметелили, нам только прикажи. Да вот не приказали. Позже слух прошел, что покатался по причалам наш Берлинско-Проскуровский танковый полк, и этого оказалось достаточно, стихли поляки. И чего им всем неймется, демократам? Живут, мерзавцы, лучше нашего, почти капитализм, а морды у всех недовольные. Нет, зря нам пострелять не дали.
Просыпаюсь я загодя, умываюсь и пью из-под крана, кладу на место ручку и бумагу, ставлю лампу, сажусь и жду Витеньку. Жрать хочется неимоверно, от курева мутит. В голове пусто, как в ротном барабане. Последнее меня вполне устраивает: ни в чем серьезном я не виноват, со временем само собой все растолкуется, а время неминуемо катится к дембелю, даже если ты кантуешься на губе или ждешь дознавателя.
Он является, когда за окнами уже совсем темно, глядит на стол и сразу кличет караульных. «А пожрать?» – говорю я ему. Но дознаватель только рукой машет: ступай, не мое дело. «Записку хотя бы оформите», – прошу я Витеньку, привычно убирая руки за спину. Сержант из караульных берет меня под локоть и толкает в коридор. Ну просто полный беспредел! Пусть самоволка, пусть измена родине, но голодом морить солдата не положено.
В караулке меня сунули в камеру для временно задержанных. Цементный пол и шершавые стены – ни коек тебе, ни сидений. Место самовольщику привычное: бывало, трое суток без записки тут и проторчишь. Помню, кантовался здесь, когда на воле стояла страшная жара, от стен же камеры и пола спасительно несло прохладной сыростью. Но то было летом, а ныне октябрь, холод в камере пробирает меня до костей, но я сознаю, что скандалить бессмысленно. Сажусь в угол, на корточки, кисти рук засовываю под мышки и пытаюсь закемарить. Обидно, что не вернули в родную камеру – там ждут меня половинка заколки и упрямый замок, ковырялся бы в нем до отбоя, потом заснул на койке по-людски. Утром снова к Витеньке – хрен с ним, с тетрадью и изменой, лишь бы порубать дозволили. Я бы сейчас даже бациллу зарубал. Бацилла – это кусок вареного свиного сала с неснятой волосатой шкурой. Такие плавают в солдатском супе, и жрут их только новобранцы. Те вообще рубают все подряд, смотреть противно: и волосатые бациллы, и даже кашу комбинированную – это когда на ужин нам подают объедки утренней перловки с остатками обеденной гороховой размазни. Я давно догадываюсь, что на ужин положено что-нибудь третье, например – рисовая каша, но риса мы в глаза не видим – его давно наладились воровать толстозадые сачки полковой кухни, потому что рис и еще масло союзное сливочное – единственные армейские продукты, которые немцы охотно покупают. Остальное для них несъедобно.
Воды попить бы, но выводного лучше не тревожить попусту – еще разозлится и работу найдет, хоть я и без пяти минут старик. В своей-то роте меня давно не трогают, а здесь чужие люди, могут наплевать, что без пяти. Пошлют в сортир или курилку чистить караульную, там вместо урны стоит гильза от корабельного снаряда главного калибра. Замаешься драить до блеска военно-морскую латунь. Ума не приложу, где ее взяли так далеко от моря? Может, весной, когда на Балтику на стрельбы ездили? Лупили с брониковых пулеметов по плотам с мишенями, а еще – по брезентовому конусу, который на длинном тросе таскал над морем за собой плюгавый «кукурузник». Еще мы стреляли по конусу из крупнокалиберной зенитно-пулеметной установки с двумя стволами. Две круглые крутилки с ручками – наводка по горизонтали и вертикали – да педаль огневого спуска, или как там она называется, с единственного раза не запомнил. Педаль высокая, когда на нее ставишь подошву сапога, колено в подбородок упирается. Задача – поймать далекий конус в перекрестие прицельного устройства, потом сделать упреждение с учетом расстояния и времени полета пуль. То есть целишься, по сути, прямо в «кукурузник». Начинаешь давить на педаль, ход у нее тяжелый и долгий, и когда наконец установка загрохочет, затрясется и примется плевать огнем – ты стреляешь просто в белый свет. Так мы постигаем науку побеждать. А летунам на «кукурузнике» поди за риск большие деньги платят.