Книга Кое-что ещё - Дайан Китон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное, не стоит отправлять это письмо. Правда, чем больше я думаю о твоих словах, тем больше злюсь. Но как бы я ни злилась, я все равно люблю тебя, мой милый, люблю всем сердцем. Даже если бы я обошла весь белый свет, я бы не нашла никого лучше тебя. Ты делаешь меня счастливой.
Ну вот, теперь мне уже гораздо лучше. Я уже успокоилась. Но учти: если еще раз напишешь мне такое письмо, я опять разозлюсь!
С любовью,
P. S. Решила все-таки отправить тебе наши фотокарточки.
25 апреля 1946 года
Привет, милый!
Тебе все-таки не понравились наши снимки, да? Поверь, твоя дочка вовсе не такая, как на этих жутких фотографиях! Да даже если бы у нее не было ее хорошенькой мордашки, она все равно было бы симпатягой – просто из-за ее характера. А характер у нее уже проявляется, да еще какой! Надо будет попозже сфотографировать ее снова.
Как ты знаешь, Дайан – на удивление смышленый ребенок. Я недавно прочла, что должны уметь дети в 4 месяца, и знаешь что? Дайан умела делать все это уже в 2 месяца! Она уже пытается садиться, совсем как полугодовалый ребенок. Она во всем пошла в тебя – она умненькая, с сильным характером и интересной внешностью. Даже не сомневайся, что из нее вырастет настоящая красавица.
Дорогой, ты знаешь, что до нашей встречи осталось всего 38 дней? Дайан кричит: “Ура!” Ну, во всяком случае, улыбается.
До встречи, мой любимый!
Мое первое воспоминание – тени на стене, складывающиеся в узор. Лежа в кроватке, сквозь прутья я вижу женщину с длинными волосами. Она загадочная и непонятная – даже когда склоняется надо мной и берет на руки. Мне кажется, я уже тогда знала, что жизнь в этом мире будет странной и неоднозначной, но притягательно прекрасной. И на протяжении всей этой жизни я буду пытаться понять свою маму. Было ли оно так на самом деле или я это придумала уже сейчас, сложно сказать.
Что-то отложилось в моей памяти особенно хорошо, например, метель в Лос-Анджелесе, приключившаяся, когда мне было три года. Или занятный сборный дом из жестяных листов, в котором мы жили до моих пяти лет, – забавной полукруглой формы. Наверное, из-за него я до сих пор питаю нежные чувства ко всякого вида аркам.
Еще помню, как однажды вечером наш сосед, мистер Эйнер, услышал, как я топчусь на подъездной дорожке, только что выложенной камнем, и пою “Over the Rainbow”. Я почему-то была уверена, что мистер Эйнер рассердится, а он вместо этого сказал, что я “чрезвычайно одаренная девочка”.
Мой папа работал в Управлении водными ресурсами и энергетикой в центре Лос-Анджелеса, и, когда мне было пять, я побывала у него в офисе. Туда мы добирались на трамвае, и мне запомнилось, какой удивительный вид открывался из вагончика – бесконечно высокие небоскребы и здание городской ратуши прямо на вершине холма. Мне тогда ужасно понравилось в кафе “У Клифтона” и в универмаге “Бродвей”. Кругом было полно людей, а улицы – все в асфальте, угловатые, строгие. Я влюбилась в центр Лос-Анджелеса и с тех пор искренне верила, что именно так и должен выглядеть рай. И, конечно, самое приятное воспоминание от той поездки: я хватаю маму за руку и кричу в восторге: “Мам, смотри! Смотри!” Мы обе обожали глазеть по сторонам.
Даже трудно сказать, что мама любила больше – наблюдать за жизнью или писать. В детстве я терпеть не могла разглядывать ее альбомы – только потому, что под каждой из фотографий красовалась целая простыня разъяснений и пояснений. Став постарше, я перестала открывать ее бесконечные письма. Кому нужна эта писанина? Фотографии куда интереснее. Натолкнувшись в темной комнате на мамины альбомы и записки, я стала избегать их, как огня. Впрочем, все изменилось в мои шестьдесят три года, когда я решила написать мемуары. Тогда-то я и прочла все мамины записки, без особого порядка, хватаясь то за одну, то за другую. В процессе я наткнулась на мамины мемуары – вернее, то, что осталось после ее попытки их написать. На обложке дневника золотом была выдавлена дата “1980” – получается, мама приступила к своим воспоминаниям в пятьдесят девять лет. Записи были датированы, но иногда встречались и незаконченные отрывки, после которых мама оставляла по дюжине пустых страниц подряд. Порой она писала абзац-другой о какой-нибудь истории, заканчивала ее лишь спустя пару лет, а через несколько месяцев описывала ее снова. Описывая пять лет своей взрослой жизни, она то и дело отвлекалась на истории из своего детства и в целом не очень придерживалась строгих временных рамок. Дороти, если судить по дневнику, вспоминала о своей жизни с благодарностью и радостью – правда, не всегда. Она не только ворошила приятные воспоминания, но и думала о тяжелых временах – например, о тридцатых годах, когда с одной стороны на нее давили строгие ограничения методистской церкви и ее собственной матери, а с другой – манили неизведанные и незнакомые удовольствия. Горько признавать, но жизнь не всегда была для Дороти легкой и приятной – от некоторых ударов судьбы она так никогда и не оправилась.
Когда мне было три-четыре года, мой отец, Рой Китон, прозвал меня “Коврижкой” – так он называл меня только в моменты прилива нежных “семейных чувств”. Во все остальное время я была просто Дороти. Отец мечтал о сыне и твердил об этом маме на протяжении всех ее трех беременностей. Но у них рождались только девочки, и со временем всем стало ясно, что идеальным сыном в представлении папы могла бы стать именно я. Я была пацанкой, но при этом тихой и послушной. Сама я не очень понимаю, почему отец любил меня больше сестер. Иногда он делился со мной мыслями, которые скрывал даже от мамы. Ну а я выслушивала его – безропотно и безмолвно. В конце он спрашивал: “Ну что, прав я или нет, Коврижка? А?” И я всегда отвечала, что он, конечно же, совершенно прав. Думаю, для отца не было секретом, что я всегда соглашалась и с мамой тоже.
Мы постоянно переезжали с места на место. Когда мне было четыре, мы жили в старом двухэтажном доме на Уолнат-стрит в Пасадене. Перед домом не было лужайки, только тротуар, но зато в нашем распоряжении был огромный задний двор, прямо по которому проходила железная дорога до Санта-Фе. Там даже не было забора, чтобы оградить нас от путей. Когда мы сидели на кухне, из окон проезжавшего мимо поезда на нас глазели любопытные пассажиры. Сегодня, конечно, такое и представить себе нельзя, но в те времена всем было плевать. Папина немецкая овчарка Грампи любила спать прямо на железнодорожных путях, спрыгивая в сторонку перед поездом.
У нас в доме всегда были кошки. Я была еще ребенком, когда мы сняли дом подешевле, прямо на верхушке холма в Хайленд-парк. К дому прилагалось пол-акра земли (вернее, грязи) с крошечной лужайкой. Соседей поблизости не было, да и прохожих тоже – кому придет в голову карабкаться по крутой лестнице на холм? Так что для кошек там было полное раздолье. Я завела 13 штук – и мама была не против. Папе было все равно – он почти не бывал дома. Несмотря на то что с деньгами у нас всегда было туго, мама умудрялась кормить каждый день не только нас пятерых, но и всю эту кошачью стаю. Помнится, четверых из них я нашла в одну неделю – Красавчика, Пирожка, Вопилку и Алекса. А одну кошечку, Малышку, я помню особенно хорошо. Это была глуповатая серая кошечка с тощими ногами, огромными ушами и переломанным кривым хвостом. Самое странное в ней было то, что она никогда не издавала ни звука – она не мяукала, не шипела, не мурчала. Все, кроме меня, считали Малышку ошибкой природы. Я же ее обожала. Однажды она принесла нам четырех котят, но, к моему горю, от родов так и не оправилась и вскоре умерла. Моей сестре Орфе было на это плевать – незадолго до этого она в тайне от мамы завела себе дружка и то и дело бегала к нему посреди ночи. Марти была еще совсем маленькой и на кошек особенного внимания не обращала.