Книга Музейный роман - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам Лев Арсеньевич в ту пору грандом таким ещё не сделался, но всегда того хотел, порой представляя себя в кресле решателя картинных судеб, носителя Слова и обладателя Руки, чьи заключения по умолчанию неоспоримы, а доводы, пускай даже сказанные впроброс, неизменно берутся на карандаш и далее учитываются всеми и всегда.
Из Третьяковки эскизы вернулись с заключением: «Работы (эскизы — акварель (2), темпера (2), всего 4 шт. Разм. 30 × 50, картон) принадлежат кисти неизвестного художника. Предполагаемое время написания приблизительно соответствует фиксированному на произведениях. Автографы, как и надпись, руке художника Коровина К. А. не принадлежат. Старший эксперт Темницкий Е. Р.».
Темницкого этого Лёва знал не то чтобы хорошо, но встречал на истфаке МГУ, как-то даже столкнулся с ним лоб в лоб, однако толком не пообщался. Тот, кажется, учился в то время на четвертом курсе, как раз когда Алабин только поступал на отделение теории и истории искусства. Но до этого они успели ещё пару раз пересечься в доме общих знакомых по линии отца. Один раз то было вместе с мамой, ещё живой; другой раз в те же самые гости сходили только отец и он, мама тогда уже начинала плохо себя чувствовать и избегала ненужной усталости.
Отец уже знал о неизлечимом финале. Лёва — нет. Они ему не говорили, берегли, хотели дотянуть до последнего, чтобы разом не оглоушить и не вывести из процесса подготовки в вуз. Папа, как и все достигшие в своём деле успеха отцы, настоятельно советовал двигаться по его линии, идти в «Стали и сплавов». Там бы обошлось, считай, без экзаменов, принимая во внимание отцово имя, ну а дальше — всё как у всех своих, так уж заведено: аспирантура, диссер, мэнээс, эсэнэс, завлаб, замзавотделом, завотделом, замдиректора по науке и т. д, как говорится, и т. п. — при живом, конечно же, и действующем отце. Мама же — нет, не хотела. Более того, как могла противилась отцовскому плану засунуть сына вместе с чýдной его, такой чуткой и «отзывчивой на всё культурное» головой в эти неживые металловедческие хлопоты, будь они неладны. Иного желала она Лёвочке, мальчику своему любимому, совсем-совсем другого счастья для верно скроенной жизни — безболезненного, тёплого, нежно ласкающего сердечную мышцу и трепетно устроенное мужское начало.
— Счастья, счастья вам всё какого-то подавай… — недовольно ворчал в отдельные дни Алабин-старший, не скрывая лёгкого раздражения от навязчивой идеи своей супруги. — Боже всевышний, ну объясни ты им наконец, что на свете есть ещё куча всяких прекрасных занятий и дел, помимо этого вашего невнятного счастья!
И всё же не одолел отец ползучего противостояния в лице дуэта из матери и сына, несмотря на высокий пост и непререкаемый семейный авторитет. Было поздно. Сын его, Алабин-младший, пока не начались ещё эти пахнущие передержанной квашеной капустой семейные пикировки, уже взахлёб дочитывал подсунутую матерью брошюру — краткий вариант двухтомника «Мифы и легенды Древней Греции». И всё сошлось. И срослось. «Состоялось!» Именно так, таким коротким восклицанием, впоследствии стал он подтверждать факт любой приличной сделки, и после этого пересмотр был невозможен. Разве что возврат. На новых, как водится, условиях. А что до Темницкого, Женькá этого, то вроде бы мать его у отца Лёвкиного работала в институте, кем-то там тоже металлургическим, как и сам родитель, но только рангом пониже, не выше кандидатки этих самых железнорудно-залежных отцовских наук, — типа учёный секретарь или просто секретарь. В смысле, секретаршей в приёмной. Это уже после того, как мама умерла, а он только-только учиться начал. А до этого… До этого даже вспоминать лишний раз не хотелось, кем она там у папы служила, мамочка эта Темницкая.
В общем, новой фамилия для него не прозвучала, да и раньше он её встречал, по делам, но только вот не запомнилось, в каких конкретно случаях. Да и не особенно было нужно: дела свои обычно старался обставить так, чтобы работы, с какими запускался в очередную историю, вовсе не подвергались атрибуции — не стоило лишний раз связываться с официальной экспертизой, от которой одни неожиданности да головняк.
Однако тут, в случае с Гудилиными, в подлинности Коровина Лёва был уверен как никогда. Подлинники были, аж кровоточили — что патиной времени, что качеством выделки. Даже, кажется, хотел в тот момент, подавив в себе неприятное чувство, идти к этому Темницкому Евгению, объясняться, настаивать на своём, чтобы они, третьяковские, изложили ему факты, от которых отталкивалась экспертиза, — просто понять для себя, на чём в итоге строилось это их паскудное заключение. И кто ещё из экспертов, помимо подписавшего, участвовал в его подготовке. Врага, уже тогда полагал Лёва, всегда лучше знать в лицо, а не только в подпись.
И всё же передумал, не пошёл. Сам отменил своё же намерение. Понял вдруг, вернее вспомнил, как стремительно в какой-то момент сын покойного баса зыркнул в его сторону глазами, в которых только теперь, уже задним умом, Алабин засёк легкое беспокойство и явное сомнение. Но не придал тому значения. Культурный дом, убитая горем семья, подлинники на стенах — чего ещё? Но теперь этого короткого и яркого, как выстрел из поджиги, экспертного заключения Льву Арсеньевичу хватило, чтобы, засёкши подвох, включить в получившуюся историю самоё ремесло — то самое, на чём сидел не первый год. То, что кормило.
Итак, год 1911-й, Коровин Константин Алексеевич — то, что мерещилось Куинджи, как известно, удалось Коровину. Святые слова! Кстати сказать, и тот кидняк, что устроила Льву Алабину семья баса из Большого, точно так же не останется неотвеченным. Именно такое идиотское сравнение просилось в голову на протяжении всего пути от съёмного жилья на Комсомольском проспекте до университетской кафедры. Как, Лёва пока не знал, но уже чувствовал, что просто так не обойдётся, что своё вернёт, хотя вполне возможно, что и не накажет этих Гудилиных, простит. Наверное, в тот самый момент, когда, себе же удивляясь, он про это понял, другой его Лёва, первый, уже мешал отточить план достойной мести всему этому гудилинскому семейству. А ещё, зная себя, подумал, что кабы не другой, не Алабян, то, скорей всего, даже не стал бы он разбираться, кто там у них всё это гадство затеял и почему они выбрали для своего семейного культурного кидка именно его, достойного человека, профессионала, знатока русского авангарда, доцента кафедры истории русского искусства.
Однако в минуты редкие, но душевно ответственные возникал второй Лев, словно ниоткуда, каждый раз намереваясь сделать больно первому, оборвав его алабинскую малину, наследив в душе чем-то горько-кислым, плохо и долго убираемым слюной.
Так, дальше — всё тот же 1911-й. Где же он, Константин Алексеевич, где вы, мсье Коровин, — ау? Ага, да вот же, вот, всё лето и почти вся осень — берег Гурзуфского залива, вилла «Саламбо», только-только выстроенная по собственному проекту художника, прекрасный и неповторимый вид на море. «Рыбы» пишет; сразу же вслед за ними — «Рыбы, вино и фрукты». А тут и куча натюрмортов да пейзажей подоспела — смотрите, граждане, того же самого искомого периода, с мая по октябрь, безвылазного, кстати говоря, южного, напоённого солёной черноморской пылью, радужной, искристой, вдохновенной. А вот и «Рынок в Ялте», и «Крымский рынок», и «Вид с балкона». Мало? Тогда вот вам ещё, друзья Гудилины, на закуску, от всё того же месяца сентября, что прописан самой что ни на есть авторской рукой на обратной стороне ваших фуфловых эскизов. Вот они, смотрите, наслаждайтесь, — «Лодка в заливе» и «Рыбак». Всё? Какая, к чертям собачьим, Италия, какой Милан, какая вам Ла Скала? Нельзя быть и тут и там одновременно. Какой «Князь Игорь», в конце концов! А скажу какой, если просите. Тот самый, наверное, чья премьера состоялась в Метрополитен-опере в 1915 году, и лишь через год после того спектакля, как раз в 1916-м, «Князя» пропели в миланской Ла Скала, да так громко, что папа ваш покойный, скорей всего, в гробу свежестроганом переворотился б от зависти: всё ж Милан вам не Москва, а Ла Скала — не Большой, да и сам был не настолько корифей корифеич, если обнаглеть да сравнить.