Книга Крепость - Петр Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда они копали на Нижнем городище, на трехметровой глубине всегда появлялась почти метровая прослойка Батыева разорения: жирный уголь, перемешанный с пеплом, землей и коровьим навозом, в который въелись спекшиеся куски стеклянных браслетов, обгоревшая керамика и изъеденные огнем бревна – нижние венцы срубов. В слое сохранились брошенные вещи: ножи, топоры, просыпавшиеся сквозь половицы бусины, ножницы для стрижки скота, обрывки цепей, дверные замки, ключи от них, косы, точильные бруски и многое-многое другое – хлам и абсолютно новые вещи, не нужные уже никому, кроме археологов. Ученые извлекали их из слоя с жадностью, присущей этой профессии. И везде на этом останце кровавой трагедии притаились впившиеся в землю маленькие и злые татарские стрелы – те, что пролетели мимо и не отведали человеческой крови. Они взмывали в небо темным облаком, сорвавшимся с тетив простых, но крепких степных луков. В маленьких раскопах, которые отрыла за двадцать пять лет экспедиция Мальцова, счет стрел велся на сотни, но всё же для общей статистики их было маловато. Англичане посчитали, например, что в битве при Хаттине, где в 1187 году султан Саладин разбил крестоносцев, было израсходовано миллион триста тысяч стрел. В отличие от воинов Саладина, которым стрелы поставляли лучшие мастера-стрелоделы того времени, монголы делали свои простые луки и стрелы к ним сами. Набрать во время похода нужных веток и настрогать коротких стрел было их прямой обязанностью, за этим неотступно следили ретивые десятники. Кроме стрел у осаждавших город имелись стенобитные машины – пороки, как их называли на Руси. Чудовищные орудия монголы позаимствовали у просвещенных китайцев. Высокие и страшные шагающие башни со специальными во́ротами в брюхе, которыми оттягивали рычаги с противовесами, походили на одноруких великанов. Пороки забрасывали крепость смертоносными камнями и горшками с зажигательной смесью, отчего дымный воздух был пронизан особым пугающим гулом, в который врывались визгливые крики и улюлюканье тысяч иноземных глоток и хищное пение стрел, роем висящих в небе, жалящих защитников и несчастных жителей. В раскопах, стоя на слое пожарища, Мальцов всегда представлял себе небо, залитое едким дымом, и стрелы, летящие сквозь темень и огонь безжалостным нескончаемым потоком. И всё же горожане выстояли три недели – двадцать один день ада, огня и крови, а потом «беззаконии», как называет монголов летописец, быстро обезглавили косыми степными саблями измученных, но не сдавшихся – всех, включая женщин и детей.
В этом году на долю экспедиции выпала невероятная удача: они нашли клад – деревянное ведро, зарытое под обгоревшими бревнами. Сруб выгорел дотла. Серебряные дутые звездчатые колты были уложены поверх височных колец, которые женщины вплетали в прическу, привозные каменные и глазчатые бусы – остатки ожерелий – перемешались с кусками хорошо сохранившейся льняной воротной ткани от рубах. Ткань была расшита богатой золотной нитью: мощнокрылые умиротворенные ангелы, окаймленные типичным древнерусским орнаментом – плетенкой, облегали когда-то лилейные шеи, охраняя и украшая владелиц этого сокровища. Верхний слой вещей спекся от жара – московские реставраторы всю зиму расчищали драгоценный ком, и вот теперь вещи были готовы лечь на зеленое сукно выставочных стендов. Но Маничкин издал приказ: экспедиция распускалась, шестеро ее сотрудников получили расчет и больше не числились служащими музея. Двадцать пять лет Мальцовской жизни были перечеркнуты одним росчерком пера.
Он поклялся: клад Маничкину не отдаст, отправит в новгородский музей, в крайнем случае в нелюбимую Москву. У Маничкина вещи сгинут, как чуть было не сгинули древнейшие фрески. Пять лет назад они месяц ползали по склону городища, вылавливая из осыпавшегося слоя кусочки раскрашенной известки. Когда великий Барсов добился разрешения построить на месте разваливающейся церкви двенадцатого века свой классицистический танк, как называли археологи огромную желтую гаргарину, стоящую на краю обрыва, у бывшей стены Ефремовского Борисоглебского монастыря, старинную церковь просто спихнули с обрыва, забабахали в землю мощные фундаменты и возвели крестообразный храм с толстопузыми колоннами. Однажды ранней весной, взбираясь на городище, Мальцов увидел в промоине кусочек фрески. Заложили раскоп и выловили тридцать тысяч фрагментов уникальной росписи. В Новгороде, в разрушенных немцами церквях на Волотове, Ковалеве и Нередице такие работы велись с пятидесятых годов, и реставраторам удалось спасти-восстановить большие куски древней живописи. Мальцов потребовал тогда у Маничкина теплое и сухое помещение для хранения находок и специальные лотки.
– Нахрена мне эта требуха!
Мальцов, не в силах сдержать возмущение, орал на него тогда, непристойно махал руками перед носом директора на глазах у остолбеневших сотрудниц музея.
– Музей не прорабская контора, ты тут наживаешься на крови, да-да, на крови людей, когда-то защищавших наш город! Музей должен! обязан! собирать и сохранять остатки старины, а ты строишь дачи генералам в Подмосковье! Я выведу тебя на чистую воду, козел!
Утратив страх и осмотрительность, он грозился писать на самый верх и так напугал, что добился и лотков, и помещения. Маничкин тогда промолчал, но не забыл и зло затаил. С тех пор их отношения окончательно испортились. После истории с фресками директор уедал экспедицию везде, где мог, это превратилось для него в любимую игру – досадить археологам. Когда же из министерства спустили указ сократить штат, он наконец отыгрался – разогнал экспедицию, о чем радостно отрапортовал наверх.
Маничкин заслуживал казни, монгольской, изощренной, ему, сатрапу, бездарю и вору, следовало бы сидеть в тюрьме, но близкий друг – прокурор города – никогда бы не дал кореша в обиду. Ведь это через прокурора – понятно, что не безвозмездно, – к Маничкину стекались заказы на отделку генеральских подмосковных дач. Целое подразделение «реставраторов», числящихся на балансе музея, пропадало на подмосковных усадьбах. Маничкин жирел, как помещик за счет крепостных, в девяностые обзавелся связями, построил себе целых два дома: в одном жил сам, в другом, на выезде из города, к пенсии планировал устроить гостиницу.
Мальцов вышел из города. Впереди уже виднелись стены Крепости. Как всегда, при виде ее ему стало спокойней. Он ускорил шаг. До заветного взгорка оставалось с километр.
Солнце, маленькое и нестерпимо яркое, било уже из самой высокой точки. Припекало. Мальцов скинул куртку и повалился на нее. Он с детства любил лежать вот так, на пузе, положив подбородок на скрещенные руки. Трава на лугах стояла высокая, спутанная ветром и дождями, коровы и овцы в соседней с Крепостью деревушке давно вывелись. Зелень пахла оглушительно, воздух дрожал от испарений. Далекие деревья, покачиваясь, утопали и выныривали из колеблющейся дымки, казались чуть приподнятыми над землей. Глядеть вверх даже сощурившись, закрываясь ладонью, было больно. Он опустил голову и принялся разглядывать отдельные растения: белый донник – донной в Древней Руси называли подагру, настоями этих цветов ее и лечили; желто-белые ромашки, уже пожухлые, перестоявшие, негодные теперь в парфюмерное дело; крепкие стебли зверобоя-плакуна, обсыпанные медно-имбирными цветками. Бабушка заваривала с ними чай, добавляя еще садовую мяту и душицу. Основой лу́га были высокие, до пояса, травинки с выжженными солнцем до тусклого серебра метелками, называемыми в народе «костер». На местах старого жилья, ближе к реке, на вздымающихся кучах строительного мусора росла жирная крапива, и из нее торчали малиновые хвосты иван-чая и тянувшая к солнцу толстые языки, покрытые мелкими белыми соцветиями, густолистая лебеда – ее с древности в голодные годы добавляли в хлебное тесто. Ниже, в темных зарослях, у кустов расположились высокие зонтики болиголова – ядовитым соком этого сорного растения, по преданию, отравили Сократа.