Книга Ноа и ее память - Альфредо Конде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем подходил к концу тридцать девятый год нашего века. Мало-помалу, как и положено, моя мать толстела, а картина, которую написал мой дядюшка, приобретала постепенно некий обвинительный смысл, что и послужило причиной ее переноса на чердак, подальше от хоть и не слишком проницательных, но, несомненно, неодобрительных взглядов. Там она и пребывала в полной темноте, которая не помешала бы и моей матери, ибо ее положение уже проявлялось в весьма откровенной, кричащей форме, заявляя о себе слишком явно вопреки законным, исполненным сострадания желаниям всех остальных членов семьи. Первым утратил покой мой дед, погрузившись в упорное молчание, к которому возглавляемая им ячейка общества — семья — была совершенно непривычна. За ним последовала моя бабушка, и у нее это проявилось в заметном расширении ее всегдашней благотворительной и милосердной деятельности, которую отныне она осуществляла под прямым влиянием и руководством моего отца; впрочем, единственное, чего она этим добилась, была дополнительная реклама тем напастям, что терзали семейство. Между тем моя тетушка Доринда, задумавшись о мимолетности человеческих отношений, — ибо она твердо знала, что Преподобный обычно приезжает лишь на несколько месяцев каникул, а затем снова вернется, улетит, как она говорила, в свое орлиное соборное гнездо — приняла решение взять от жизни все, чего та ей до сих пор не давала, и создала со своим двоюродным братцем — моим дядюшкой — Педриньо, художником, тандем, о котором до сих пор вспоминают; Педриньо был в восторге.
Когда же, по выражению моей тетушки Доринды, птичка улетела, а мое присутствие в этом мире стало неизбежным (похоже, живот моей матери был чем-то из ряда вон выходящим), Семейный совет, изобретение, придуманное для такого случая родителем падшей, решил, что моя мать вместе с плодом ее чрева, а также любовного искусства отважного и столь часто упоминаемого здесь мужа переместятся в соседний городок С., где ей предстоит терпеливо и благочестиво дожидаться появления на свет плода, то есть меня, в обществе нескольких служанок под кровом одного из семейных особняков и на попечении в высшей степени благонадежной кормилицы с неиссякаемым молочным запасом, в чьих руках я должна была остаться сразу после рождения, чтобы таким образом обеспечить возвращение моей матери не только в круг семьи, но также и в общественное лоно, из которого она на какое-то время выпала.
Таковы сведения, которыми я располагаю, относительно моего появления на свет. Страсть, с коей мои родители предавались любви, взаимные обещания, общие радости, места встреч (кроме сада, где было положено начало моему жизненному пути и открыта новая страница в их жизни), все, что произошло в то время, является их личным достоянием, и мне ничего из этого еще не передано. Как же сочетается слава потаскушки, которую приобрела моя мать, с той непорочной чистотой, которую представляю себе я? А как соотносится ее набожность со страстными ласками? Как примирить ее жеманную и благочестивую совесть с голубыми выпуклыми глазами сексуально активной женщины? И что еще сказать о ее внезапном, неудержимом желании грешить? Воистину трудно поверить в то, что этот высокий и статный мужчина, шагающий быстрым, размашистым шагом с вечно развевающейся на ветру мантией, прячущий под широкими полями шляпы взгляд своих пронзительных глаз, так влюбился в мою мать. И не имелось для этого никакой особой причины, а просто, как бы я ни настаивала на этом, не была она такой уж маленькой, не такие уж были у нее выпуклые глаза, да и исповедывалась она не так часто, как я говорю об этом. Посмотрите на портрет, снятый мной с чердака, и вы увидите, что то правдоподобие, которое я представила как нечто само собой разумеющееся и которое действительно легко принять за правду, оказывается чистым вымыслом. Почему же тогда не может быть правдивым и приемлемым их внезапное взаимное влечение, непреодолимое желание согрешить, безумное лето их любви под виноградной лозой, на водяной мельнице, в ивовых зарослях, в мягкой траве луга, в сладостной прохладе сумерек? Ибо, знаете ли, моя мать была изящной и стройной, как ржаной колосок, и я пытаюсь сейчас воссоздать ее образ, чтобы постичь причины ее дурной славы, ее святотатственной любви, а также то существо, которое она произвела на свет. И вот теперь, теперь все становится на свои места: если моя мать была действительно хороша собой; если я больше не буду говорить о мелочных угрызениях совести, вызванных известной ситуацией; если я не буду ссылаться на их непомерное стремление выглядеть благоразумными; если я не буду придумывать то, что придумываю. Подчас наступают мгновения, когда тебя охватывает необыкновенная нежность, и полное сладкой горечи чувство перемещается от груди к рукам, и они соединяются, образуя теплое гнездо, чтобы принять в него голубку несбыточных грез и воспоминаний, которыми разрешается в болезненных родах твоя наполненная воображением память. Знаете ли вы, что значит не иметь детства? Знаете ли вы, что такое невыразимая пустота тоски? Ее нужно заполнять ощущениями, которых не было, неуловимыми образами, которых никогда не существовало, потому что у тебя было грустное детство, лишенное песен, напетых низким, хриплым голосом отсутствующего отца. Вы об этом не знаете ничего, ничего, а я — все. Я знаю об этом все. Все. И оттого, что память моя изнывает от боли, я, возможно, сведу вас с ума своими пороками, увечностью чувств, лишениями, которые и сейчас еще ранят меня, переполняющими меня противоречиями. Поэтому иногда я бунтую и говорю, что уже хватит, что дальше так нельзя, что все, что у меня осталось, — это тоска.
Итак, я родилась в С. в марте месяце. Роды моей матери проходили нормально, присутствие врача не потребовалось, обошлись одной лишь горячей водой, и все завершилось благополучно благодаря стараниям той, кто должна была стать моей кормилицей, а стала лишь повивальной бабкой. Едва увидев меня, моя мать решила дать мне грудь и сама заняться моим вскармливанием, заслужив своим решением в моральном плане презрение всего семейства, а в физическом — изгнание. Дело в том, что на так называемом Семейном совете, о коем я вкратце упоминала раньше, было решено, что, как только я появлюсь на свет, моя мать тут же возвратится в наш городок, исцелившись от мнимой водянки, и все вернется на круги своя: достопочтенный отец — к своим проповедям, моя мать — к своим покровам, и все пойдет, как прежде, вновь вписываясь в привычную схему, которую чуть было не разрушило мгновение безумства. Целые века терпения и тяжелейшего труда, потраченные на то, чтобы создать достойную семью, и все впустую из-за безрассудной страсти поздней любви. Но моя мать отказалась. Она согласилась отправиться в С. с тем, чтобы произвести меня на свет, а едва родив, решила не сдаваться и оставить все как есть.
Я понимаю, что то, как я это описала, похоже скорее на сообщение в газете; я знаю, что лучше прибегнуть к иронии и несколько дистанцироваться для того, чтобы заставить вас улыбнуться в восторге от вашей собственной проницательности, от остроты ваших умозаключений, а не говорить обо всем этом так прямо. Но ведь речь идет о моем происхождении, о первом смелом поступке моей матери, о ее самоутверждении в этом мире, о ее любви ко мне, о ее любви к моему отцу, пусть это и похоже на сообщение в газете. И она вызвала моего отца, заставила его приехать в С., показала ему его дочь и заявила со всей определенностью, что не расстанется с ней. Вдвоем они решили, что для моего воспитания более всего подходит М., туда-то и переехала моя мать. С ней поехала кормилица, которая превратилась в экономку. Мой отец взял на себя все заботы: в течение многих лет он содержал нас троих. Однако надо дать передышку моей памяти, постепенно заполняющей лагуны, о которых я ранее говорила, и вызывающей из небытия те песни, те мелодии, к которым всегда нужно возвращаться.