Книга Жизнь без шума и боли - Татьяна Замировская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом мы догадались использовать людей в качестве необходимого, недостающего вида почтовой бумаги. Для начала Ли присылает мне записку, зашифрованную внутри Адама – и Адам, не подозревая о том, что в его сердце бьется чужеродным кровавым голубем хриплое «Да-да, я всё помню», хрипло шептал мне что-то о чужих снах и воспоминаниях, а я взволнованно запоминала каждое его слово, чтобы увидеть во сне, что оно в данном случае означает. Потом визиты Адама участились – он хватал меня за руки знакомыми шершавыми пальцами, выдавал абзацы целительных воспоминаний, однажды даже рассказал, что случилось, когда тот чертов ископаемый шар превратился в секундный пожар на три гектара («Мне снилось, что я умер. Послушай, как это было…»). Я диктовала Адаму диковатые ответы, утром он все забывал: «Ты вчера мне что-то говорила про то, как растворять в молоке камни, но я ничего не помню, это к чему?» Адам был письмом в одну сторону, он разбухал безответностью, пару раз рыдал на пороге чем-то синеватым (оказалось, это автомобильная эмаль, пришлось коврик выбрасывать), однажды даже родил какое-то мелкое восьминогое существо, созревшее у него в сгибе локтя под видом пурпурного сердцевидного фурункула, мы сдали его в зоопарк, мы вообще часто ходили с ним в зоопарк кого-нибудь сдавать.
Со временем я нашла способ ответить на десятиэтажное, гигантское письмо Ли, отправив ему ответ в виде бледнолицей, желтоволосой и задумчивой Виталины, с которой я столкнулась в автошколе: она сидела где-то в углу и слюнявила карандаш, и ее не значилось ни в каких списках – было от чего нажеваться влажного грифеля. Виталина оказалась превосходным носителем – я водила ее в рестораны, дарила ей книги, отправляла ее к Адаму, исполненную тихого, мироточивого восторга, причем я не шучу: рядом с Адамом она начинала мироточить кипарисовым маслом – это был индекс. Она прижималась к нему прозрачной щекой и шептала в пылающие отверстия в его черепе страшные, несуществующие цифры – это был адрес. Она хватала его за руку и убегала с ним в санузел, и я два-три часа ждала их на кухне, опуская ладони в холодный ядовитый чай, и когда они возвращались, смущенные и розовые, как дети, я понимала: это было уведомление. Письмо дошло! Письмо дошло дважды, трижды, письмо дошло около тысячи раз; казалось, бумага никогда не закончится, потому что это был какой-то факсовый рулон Мёбиуса – вот уж редкая удача.
Мы так переписывались, наверное, месяцев пять или шесть, но потом случился какой-то сбой: Виталина с Адамом решили пожениться, непонятно было, как дальше. Сказать им? Не говорить? После венчания они танцевали внутри костела под приятную электронику – это Виталина вдруг предложила «приятную электронику», Ли терпеть не мог приятную электронику, предательство. Все пропитано предательством, председательством, предводительством какого-то интимного лепета вместо монолитного засилья потусторонней архитектуры. «Ты меня слышишь?» – спрашивала я, всматриваясь Адаму в глаза. «Прости, – отвечал Адам, – меня задолбало ждать, я хочу жить, а не ждать».
Именно из-за людей, которые хотят жить, а не ждать, никто в этом мире никогда ничего не дожидается – все живут и умирают, а по-хорошему должны ждать и исчезать. Эра белковых носителей информации рухнула, не успев толком начаться. Крах, кораблекрушение, призраки покидают палубу первыми. Похоже, мы облажались, какой стыд.
Люди никуда не годятся, пытаюсь я написать в следующем письме, людьми мы общаться больше не будем: они слабые, они рвутся, они намокают, когда дождь. Предлагаю вариант – небольшие колонии насекомых: улей, муравьиный холмик, комнатный термитник за стеклом. Но разве может какой-то термитник заменить живого человека? Похоже, мы так и продолжили переписываться этим чертовым человеческим факсом, вложив все чувства и эмоции в эти письма, полностью в них реализовавшись по обе стороны бытия и небытия, заполнив пустоту между нами новыми, чужими людьми, живущими своей отдельной, счастливой жизнью.
Иногда я думаю: что было бы, если бы не это дурацкое решение с непременными письмами отовсюду? Я иногда встречаю Адама и его жену – как ее зовут, я уже не помню – в парке Победы, где они выгуливают не нашего, иностранного совершенно ребеночка, пытаясь осмыслить случившуюся новую жизнь. Что было бы, если бы мне удалось как-то сохранить эту переписку, сберечь наши страстные письма? Имеет ли бумага право на непорочное зачатие? Ребенок, рожденный от рулона бумаги, – добьется ли он чего-нибудь в жизни, поступит ли в институт? К сожалению, все устроено таким образом, что лучший способ как-то устроить свою жизнь – позволить себе стать таким вот письмом. Коммуникация невозможна.
«Коммуникация невозможна» – написано на потолке с утра пораньше мохнатыми ночными бабочками, коммуникация невозможна. Если бабочек поджечь, то станет возможна – минуты на две, не больше, но между возможной и невозможной коммуникацией, по-моему, разницы никакой.
Вова вынес Славу из огня, положил его на снег. Слава не дышал. Вова вылепил из снега небольшой комочек и положил его Славе на лицо. Комочек не растаял. Тогда Вова вылепил из снега еще два комочка, чтобы положить их Славе на глаза и тем самым закрыть для себя эпоху Славы на веки вечные – все, что их связывало, сгорело, как бумага, рухнуло, как этот дом за спиной прямо сейчас, да и какой смысл вспоминать, было ли что-то вообще: вот оно, все лежит перед Вовой на снегу, какое-то совершенно бесчеловечное.
Вова вздохнул. Попытался усадить Славу, прислонив его к деревцу. Слава был какой-то вялый. Вова достал из Славиного кармана мобильный телефон, набрал номер.
– Сегодня дом тоже сгорел, – выцветшим голосом сказал он, рисуя ногой узоры на снегу. – Но все не так страшно, как вчера, – я успел его вынести… Нет, не получилось, все равно он не дышит… Снег? Под снегом оставить? Хорошо. Завтра, может быть, успею… Не знаю. Мне казалось, я все рассчитал.
Вова залепил сидящего под деревом Славу снегом – получилась тугая ладная ледяная горка. Вова представил себя маленьким-маленьким, размером с гномика, будто бы он катается на миниатюрных серебряных саночках с этой горки, хохоча и плюясь хлебом и кетчупом (в детстве мама давала ему с собой бутерброд из хлеба и кетчупа, он вместо школы шел на Сафроновы Дачи кататься с горки вместе с дворовыми детьми; иногда они отнимали у него бутерброд, иногда – нет, бутерброд отнимала сама зима, ударяя мягким шлепком в солнечное сплетение на особо опасном трамплине).
«Воспоминания детства не должны иметь ничего общего с этой работой», – подумал Вова. «Воспоминания детства, – подумал Вова, – не должны иметь ничего общего ни с чем вообще». Он закашлялся; пошла носом кровь. Поднялся, побрел из лесу прочь, загребая кроссовками снег. Такая работа.
Вова работал спасателем – он спасал Славу. Раньше он нырял за Славой в ледяную прорубь (работа подразумевала в том числе и подобного рода действия в холодное время года, его предупредили еще на собеседовании, но Вова пожал плечами и молча подписал контракт – тогда он вообще ни о чем не думал, только бы как можно дальше, только бы попасть как можно дальше), а потом немножко поменяли условия, и теперь Вова спасал Славу из огня. Как правило, в любом случае Славу он заставал уже в состоянии беспамятства – то в виде мягкого, по-тюленьи ловко соскальзывающего в ледяную дыру тела, то под десятком горящих одеял в самой дальней комнате дома. Иногда Слава угрюмо дымился под кроватью («Зачем он? – думал Вова. – Прямо как та девочка в рассказе Толстого из букваря»), пару раз оказывался в эпицентре взрыва (газовая плита?), и тогда Вова надевал специальный костюм, по-клоунски ловко впрыгивал в тугую от огня комнату, полную жара, черноты и опадающего хлопьями Славы, хватал оставшийся витой каркас и мчался с ним по лестнице – иногда вверх, иногда вниз. Вверху он выносил Славу на крышу, доставал из его кармана (карман не сгорал) мобильный телефон (телефон не сгорал) и звонил: «Снова развеять?.. Нет, тяжелый. Отнести назад?» Нес распадающегося Славу назад, укладывал его в уже уютной знакомой огненной кухне, терпеливо ждал полчаса-час, потом уносил Славу в виде довольно дряблой книги без переплета, страницы которой еще несколько часов тщательно развеивал с крыши.