Книга Астрид и Вероника - Линда Олссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И пока тянулось это бесконечное время, я сидела дома одна. Ждала. Хранила свои секреты. — Старуха приподнялась, перекатилась на бок, оперлась на руки, и только тогда ей удалось сесть. — Теперь я мастерица хранить секреты и великий знаток одиночества. Но сейчас… — Она осеклась, и вновь наступило молчание.
— Когда-то мы ходили сюда с мамой, — вдруг сказала Астрид. — Всегда делали тут привал по дороге с озера. Вот странно, уже семьдесят лет прошло, а я вижу маму так же ясно, как вас. Будто и не было этих лет, будто время не имеет значения. У меня в голове воспоминания не по важности выстраиваются, а как-то по-другому. Уж точно не по порядку. Да еще и пустячные случаи помню четче некуда, а целые годы будто в тумане растаяли. — Слегка пожав плечами, Астрид глянула на Веронику и нерешительно, смущенно улыбнулась уголком губ. И даже слегка покраснела. — Сама не знаю, зачем я вам это рассказываю.
— А я боюсь забыть самые важные события, самые драгоценные воспоминания, — пристально глядя на реку, отозвалась Вероника. — Со мной ведь такое уже случалось. Маму я совсем не помню. Может, я когда-то нарочно отогнала их, чтобы было не так мучительно жить. Ведь если бы я помнила маму, я бы прежде всего помнила и то, что она меня бросила. С такими воспоминаниями жить невыносимо. А так — забыла и не больно.
— Я бы без своих воспоминаний и жить-то не смогла, — призналась в ответ Астрид.
Вероника наморщила лоб и глянула на старуху.
— Да, кажется, придется мне все вспомнить, — медленно проговорила она. — Придется вытаскивать из забвения каждый день прошлого, один за другим, и чтобы ни один не пропал. Но как же это тяжко!
— Сейчас я расскажу вам о своей матери, — сказала старуха. — Об одном дне, который помнится мне, как будто вчера. И даже живее.
И воздвигну я башню под самое небо,
одиночеством нареку…[5]
АСТРИД
То было в самом начале июня, и день выдался вроде сегодняшнего. Мы с мамой вдвоем отправились на озеро, шли вдоль берега. Вокруг было безлюдно. Мы брели по щиколотку в холодной воде, плескались, прыгали. Мы смеялись. Когда мама смеялась, по щекам у нее катились слезы. Меня эти слезы неизменно пугали, но мама замечала мой испуг и говаривала: «Не пугайся, малышка, не пугайся, Астрид, я просто смеюсь». И утирала слезы, как ребенок — обоими кулаками. Дома она никогда не смеялась, я ни разу не слышала. Только когда мы уходили подальше от дома вдвоем.
В тот день мы гонялись друг за другом по мелководью и хохотали. Издалека, с безопасного расстояния, за нами наблюдала утка с выводком утят. Наконец мы запыхались и сели на песок. Подол маминой зеленой юбки потемнел от воды. Она выжала его, приоткрыв босые белые ноги. Волосы у нее рассыпались по плечам и груди, поэтому, расправив юбку, она закрутила их на затылке да так и замерла. Потом она некоторое время сидела неподвижно и смотрела на озеро. Затем привлекла меня к себе. Мама гладила меня по голове, а я заглянула ей в лицо, в зеленые глаза. Мама крепко прижала меня к груди.
— Запомни все это, Астрид, маленькая моя, — сказала она. — Всегда помни, как сверкает солнце на воде. И синеву неба. И как мама-утка заботится об утятах. И как я люблю тебя.
В тот миг я почему-то поняла, что этот день больше никогда не повторится. Что мы никогда не будем так сидеть в обнимку.
На обратном пути мы проехали на велосипеде мимо этой излучины. Я сидела на багажнике, обхватив маму за талию, прижавшись к ее теплой спине. Мамины длинные медно-рыжие волосы снова распустились на ветру и щекотали мне лицо, и я ощущала, как движется ее спина. Туфли мы сложили в корзинку на руле, и мама всю дорогу твердила мне: «Держи ноги пошире, Астрид, осторожнее, не то колесом заденет!» — и то и дело оглядывалась через плечо. Небо сияло чистейшей синевой, а от картофельных полей по сторонам дороги сильно пахло взрыхленной землей. Такой счастливый получился день, но я уткнулась носом в мамину спину и едва не плакала.
Позже, днем, мама спустилась из спальни, одетая на выход, с волосами, упрятанными под шляпку. Вошла на кухню, подхватила меня на руки, прижалась лицом к моей шее. Я чувствовала, как шевелятся ее губы, но слов было не разобрать. Через мамино плечо я видела окно и горшок с восковым деревом, в гроздьях розовых цветов. Потом я всю свою жизнь держала восковое дерево на прежнем месте, на кухонном подоконнике, и каждое лето, когда оно расцветает, аромат цветов напоминает мне тот день, когда мама уехала. Я сидела на окне, прижав нос к стеклу, и смотрела, как мама, натянув перчатки, садится в коляску господина Ларссона. Видела, как он хлестнул лошадей, и коляска покатилась по дороге прочь от нашего дома. Мама даже не обернулась помахать на прощание. Кажется, она закрывала лицо руками.
…Потом ее нашли в маленькой стокгольмской гостинице. Она легла на голый пол у окна, чтобы не запачкать ковер, и вскрыла себе вены за запястьях. Пролежала она там три дня. Погода была теплая, поэтому лужа крови, растекшейся вокруг ее тела, подсохла, и, чтобы оторвать тело от пола, пришлось отмачивать юбки водой. Ей было двадцать семь лет, а мне шесть.
В тот вечер, после маминого отъезда, я лежала в постели — было еще светло, стояли белые ночи. В открытое окно врывался летний ветерок, теребил шнур от жалюзи, и тот постукивал о подоконник, глуховато и безо всякого ритма. Какую печаль и одиночество навевал этот звук! Туки-тук… туки-тук… Я перевернулась на живот, уткнулась лицом в подушку и крепко обняла ее, и тут пальцы мои наткнулись на кулон. Вернее, то был овальный золотой медальончик с короткой цепочкой, который мама всегда носила на шее. Внутри оказался ее локон. Я сидела на постели, перебирая в пальцах шелковистую прядку, водя ею по щеке, а ветер все колыхал жалюзи и постукивал шнуром. Туки-тук, туки-тук… В ту ночь чутье мне подсказало, что я потеряла маму навсегда, хотя о ее участи узнала лишь много лет спустя. Я осознала утрату в тот миг на озере, когда мама взглянула на меня. Я уже все знала, когда смотрела, как она спускается из спальни. И когда она закрыла лицо руками, уезжая от меня в коляске. Я поняла, что отныне всегда и неизбежно буду одинока и придется как-то с этим жить.
Наверно, именно тогда я и слилась в единое целое с этим домом. Он стал моей кожей, моим панцирем, моей крепостью. Он слышал и видел все мои секреты.
Как и мои родители, я была единственным ребенком в семье. Когда я потеряла маму, то осталась вдвоем с отцом. Когда-то я отчаянно тосковала по большой семье, с братьями, сестрами, кузенами и кузинами, тетушками, дядюшками. Но теперь я довольна, что из семьи больше никого не осталось — только дом и я.
Не знаю, вложил ли мой дед душу в постройку этого дома, но хочется верить, что да. Я стараюсь думать, что он построил этот замечательный дом из любви к единственному сыну, потому что хотел подарить ему чудесный вид на окрестные просторы, и душистые луга, усыпанные цветами, и плодородные поля, на которых росли картофель и васильки, и густые леса, дарившие запасы дров на зиму. Да, мне хочется верить, что дом дед выстроил из любви. Деда я совсем и не знала, он умер до моего рождения. И мне неведомо, огорчила бы его участь, постигшая этот дом, его подарок. Расстроился бы дед, узнав, что его единственный сын не стал фермером и не любил землю и что деньги утекали из его изнеженных рук, точно вода? Огорчило бы деда, что его единственной внучке остался лишь ветшающий дом? Мне-то кажется, что все идет своим чередом, иссякает, движется к концу, и это правильно.