Книга Чернокнижники - Клаас Хейзинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бог — писатель
Кто был первым на свете писателем? Может быть, Гомер? Неверно. Холодно. «Бог — писатель». С этой фразы и началась литературная карьера одного северного чудодея, кёнигсбергского мудреца с Запада. Ему вторит его ученик, описывая восход солнца как божественный стих:
«Если я вместо этого доказываю через факт, а именно через ежедневный восход солнца, что первое откровение Божье не было ничем иным, как откровением природы… то есть в простейшем, прекраснейшем, самом доходчивом, самом упорядоченном и чаще всего повторяющемся образе, каковой только существует меж Небесами и Землей, — если я показываю, что для постижения и достижения этого образа сюда устремился Глас Учителя, то есть свет, — какое же это разъяснение! Какое зрелище! Выйди в природу, молодой человек, выйди в чистое поле и узри! Древнейшее, прекраснейшее из Откровений Христовых предстанет пред тобой ежеутренне фактом величайшего творения Божьего в Природе».
Речи о Книге Природы уготована была поразительная карьера. Тут наберешь не один пестрый букет цитат.
«Не отыскать тебе книги, из которой ты почерпнешь более Божественной Премудрости, чем, просто выйдя в чистое поле, сподобишься узреть чудотворную силу Божью, обонять и вкусить ее».
«Ибо Бог присутствует во всех тварях, даже в неказистом листке и мельчайшем маковом зернышке».
«Оратор: Так как же довести до твоего сознания невежество твое, если ты есть невежда?
Ученик: Не из твоих, а Божьих книг.
Оратор: А что это за книги?
Ученик: Те, что писаны его рукой».
«У Природы есть лишь одно письмо, и мне нет надобности ударяться в писанину. Здесь мне нечего опасаться, что иногда случается со мной, если я слишком долго вожусь с каким-нибудь пергаментом, что явится язвительный критик и примется уверять меня, что все это, дескать, обман, не более».
Все образы схожи, но ни один не уподобится другому;
И так хор указует на общий закон, на священную загадку…
Каждое растение провозглашает тебе законы вечные,
Каждый цвет все громогласнее обращается к тебе.
Но стоит тебе разобрать святые знаки Богини,
Как ты способен будешь различить их даже в измененном виде…
Гляжу на небеса, и их сапфир чудится мне доскою
Необъятной для начертанья праведной сути, мудрости и величия
Всемогущего Создателя.
О Боже! Что за письмена,
Где буквы больше тысяч миль,
Где в сиянье чудном
Точки — множество солнц.
И не скажи: что это за слова? Их не пойму я.
И буквы не в силах узреть.
Ты слушай: а можешь ли ты прочесть
Буквы китайцев, русских иль арабов?
И представятся тебе их буквы гвалтом
Без смысла и порядка?
Но их поняв и изучив, мы видим,
Что мудрости и духа им не занимать.
И часто я, читая иль вспоминая сии письмена,
Возрадовался.
Совсем еще недавно, читая в Книге Звезд,
Восторгался я.
С почтением и трепетом соединяя знаки в словеса.
И грезится мне, что везде
Примечал огромные знаки слова: ИЕГОВА!
И так далее в том же духе. Да, но как же все-таки прочесть Книгу Природы? Грамматисты по сему поводу явно скромничают с разъяснениями: «Творение есть Книга. Тот, кто пожелает почерпнуть из нее мудрость, тому сам Создатель в помощь».
Каждая травинка украшена линиями,
Каждый листочек выписан:
Каждая жилочка, пронизанная светом,
Есть буква.
Отдельная.
Но что есть слово — сие мне до сей поры неясно,
Пока что цветом незабудки, что синевой своей поспорит с небесами,
Воссиявшими средь зелени,
Преподан мне урок — он краток, в трех словах,
Но мысль внушает мне благую:
Коль Бог во всем, что видим мы,
Что любим мы — суть им любимо;
Сего он не таит от нас;
И чрез цветок неказистый его Создатель
Глаголет нам: вспомни обо мне!
«Но как нам оживить мертвый язык Природы? В нашем распоряжении лишь безумные вирши и disiecti membra poetae. Собирать их — дело ученых, истолковать — дело философов, повторить их — или же еще дерзновеннее — отточить их — скромный долг поэта».
Бог — писатель, но грамматика отсутствует. Punctum saliens.
Кто вознамерился натренировать свою память, должен избрать определенные места, научиться воссоздавать в своем воображении образы того, что желает запомнить, и затем связать их с этими определенными местами.
Цицерон
Минутку. Присмотритесь к Иоганну Георгу Тиниусу сейчас. Именно в этот момент. Иоганн Георг, распрямившись, будто версту проглотил, восседает перед книгой. Чуть пригнув голову. Веки полуопущены. Указательные пальцы нервозно мусолят подушечки больших. Нет. Тиниус не молится. Во всяком случае, не в общепринятом смысле. Скорее, он впал в эстетическое благоговение. Он во власти чувства, когда мгновения растягиваются перед тем, как книга окончательно поглотит тебя. Преисполненный затаенной страсти Тиниус, как может, оттягивает этот момент. Полнейшая тишина, затушевывающая контуры шумов. Ибо предощущение это провозвещает пути расширения внутренних пределов, заставляет Иоганна Георга в трепетном благоговении соприкоснуться с аурой книги. И вот книга раскрыта. Распахнута. Легчайшее дуновение ветра, уносящее его с собой прочь из затхлой атмосферы родительского дома. Ритуальное перевоплощение, сообщающее ему совершенно иную ипостась.
Но поскольку тылы его ненадежны, процесс обратного перевоплощения происходит скачкообразно, чаще всего его первопричина — старший братец Тиниуса; впрочем, и младшие его братья и сестры не отстают от старшего — тот тайком подкрадывается, ревет во всю глотку и, убедившись, что Тиниус перепуган не на шутку, разражается хохотом. Сам Тиниус не знает заклинания обратного перевоплощения, да и не должен его знать, поскольку он, подобно грузилу, упав на плодородный ил историй, выжидает. В эти часы Иоганну Георгу Тиниусу ничего не стоит преобразиться в самые различные персонажи вычитанных историй. В такие моменты он оказывается в доме, что на иллюстрации в назидательной книге Иисуса Сираха. Эта одежда — моя, утверждает он, натягивая на себя платье из Стиха 24.
Он всегда был мастером по части впадания в благоговейный трепет, и это мастерство оттачивалось по мере приближения его двенадцатого дня рождения.