Книга Я проклинаю реку времени - Пер Петтерсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда школьный день заканчивался или если мне надоедало ошиваться в столовке, я частенько спускался по Дэлененг-гате ниже, обходил один квартал, добирался до стадиона «Дэлененг», где был вход для персонала «Фрейи», и устраивался тут, прислонясь к старинной кирпичной стене: мне нравился ее запах, нравилось, что она пахла природой, местами, где мы гуляли с отцом, заповедниками Эстмарка и Лилломарка. Я разглядывал огромную, блестящую, металлическую скульптуру Арнольда Хаукеланда — она стояла у ворот на высоком постаменте и медленно вращалась. В то время ее только года два-три как установили, по замыслу она призвана была изображать водяную арфу, а ветру надлежало выдувать из нее подобные музыке звуки, я знал все это с чужих слов, но сам звуков, достаточно громких для моего уха, никогда от арфы не слышал. Я курил заготовленную дома самокрутку с табаком «Петтерё-3», и у меня было столько времени, сколько никогда уже потом в жизни. Я грелся на солнышке и поджидал маму — скоро, как только смена кончится, она выйдет из большого здания и направится к воротам. Я издали видел, как она выходит из дверей, и всегда вспоминал стихотворение Рудольфа Нильсена, которое начинается словами:
Я долго смотрел, как ты шла, —
Я чувствую тебя издалека…
и, буквоедски говоря, написано им предмету своей любви году в двадцатом или около того, но я вспоминал его, потому что стоял как раз на стрелке между Дэлененг, Рёделёкка и Грёнерлёкка, в рабочем Восточном Осло, который был для Нильсена своим, и подпирал стену перед фабрикой, на которой наверняка работали многие из его подружек, и пусть сейчас к воротам подходила не моя невеста, а моя мама, но «сердце млело», как говорится в стихотворении. Так оно отзывалось.
Я выпрямился, выждал, пока мама останется одна, и крикнул:
— Шоколад фабрики «Фрейя»!
— Не хочу, — ответила она.
— Карамель фабрики «Фрейя»?
— Тоже нет, — ответила она, покраснела и засмеялась, потому что увидела, что сторожа слушают наш разговор и хихикают над нами. — Так, так, стоишь тут, — сказала она потише, дойдя до ворот, которые сторож ей открыл. — Деньги кончились?
Она угадала. Я вечно сидел без денег, но я ответил:
— Что за инсинуации? Ты хочешь сказать, что я стою тут и жду родную маму, которая возвращается после тяжелого трудового дня, потому только, что случайно оказался на мели и предполагаю, что она по этому случаю мне подкинет деньжат? Эх, мама, мама.
— Так сколько тебе надо? — спросила она.
Я пожал плечами.
— Вот, — сказала она, сунула руку в свою сумочку, вытащила видавший виды кошелек и открыла его вороватым движением, отработанным и отточенным годами долгой практики, чтобы любопытный спутник жизни, потерявшим экономическое господство в семье, не смог увидеть содержимое; она ловко выудила стокроновую бумажку, сложенную в тоненькую трубочку, и сунула ее мне, а я сделал вид, что якобы отталкиваю ее руку.
— Возьми, — сказала она.
Я сразу увидел, что это за купюра.
— Нет, мам, какого черта, это слишком много.
Это на самом деле было слишком. Для сравнения скажу, что за свою квартиру я платил в месяц сто семьдесят.
— И не будем больше об этом, — сказала она. — Отцу не говори.
— Я с ним никогда и не вижусь, — ответил я.
— Это вряд ли его вина, — сказала на это мама и была права.
Ну ладно, я ему ничего не скажу, с какой стати мне говорить? И сто крон мне очень кстати, это уж точно. Но я ждал ее в тот день у ворот не потому, что у меня кончились деньги, вовсе нет, безденежье давно стало образом жизни, я и внимания на него уже почти не обращал. Я торчал у ворот, потому что хотел ей рассказать кое-что, о чем она не знала и никогда бы не догадалась.
— Может, попьем кофе в Бергенсене, а потом ты домой? — предложил я. Это было до того неожиданное предложение, что она согласилась, не успев подумать. Обычно мы просто поднимались вдвоем по Гётеборг-гате, потом по Дэлененг-гате доходили до площади Бернера, минуя по дороге кинотеатр «Ринген», где я в одиннадцать лет смотрел «Легион Зорро» в двух частях, по одной серии каждую субботу с нескончаемой неделей между, переходили дорогу и шли до недалекого уже метро, беседуя о книгах, которые прочитали, о новых фильмах и о старых, пересмотренных наново, как, например, «В субботу вечером, в воскресенье утром» с Альбертом Финни в главной роли, его как раз показывали по телевизору на той неделе. Маме Финни тоже нравится, особенно когда он и начале фильма на своей велосипедной фабрике, засучив рукава рубашки, рубит правду-матку — сообщает пожилым рабочим, что их засосало по уши довоенное дерьмо, перечисляет, на что лично он не собирается тратить свою жизнь, и говорит, что он, черт возьми, не позволит обращаться с собой как с быдлом: I'd like to see anybody try to grind me down, that'll be the day. What I'm out for is to have a good time, all the rest is propaganda![3]— говорит он, решительно поджав губы, хотя это просто детский лепет, и мама моя понимает это лучше многих, но она взмахивает своей сигаретой и вслед за разглагольствующим на фабрике Альбертом Финни вдруг произносит довольно громко прямо посреди площади Бернера: All the rest is propaganda! — она прищуривается и перекатывает ноттингемширские «r» и вдруг неожиданно смеется грудным смехом, озадачив меня, хотя мне кажется, что это крутая фраза. Мы меняем тему и переходим на начальника конфетного цеха, который стал позволять себе известные вольности с персоналом женского пола, а на «Фрейи» неженского пола и нет, во всяком случае в конфетном цехе. Она больше не может выносить это похотливое чудище и планирует акцию протеста, так что хорошо бы нам поговорить, как ее лучше проводить, эту акцию.
Мы подошли к кондитерской Бергенсена, которая называлась как-то иначе, но все звали ее так, потому что человек по фамилии Бергенсен просиживал за угловым столиком у окна все дни подряд, читая одну и ту же газету. «Вон Бергенсен сидит», — говорили официанты. Кафе находилось на той короткой улочке наискось за кинотеатром «Ринген», которая вообще-то является продолжением Тромсё-гате и даже так и называется, но в этом месте выглядит как безымянный аппендикс, неопознанное место без названия.
Мы заказали «кофе и наполеон, два раза» и еще пока вешали пальто на венскую вешалку у входа, я стал излагать маме, какие изменения грядут в моей жизни: я собираюсь уйти из школы на углу Дэлененг-гате и Гётеборг-гате, где проучился два года, оснастив свою жизнь студенческим кредитом, стереосистемой, поздними вечерами с пол-литром пива и всем остальным набором, потому что коммунистическая партия, в которой я состою, начала кампанию за то, чтобы максимальное число ее членов перешли в простые рабочие. Меня никто не принуждал, но один из руководства побывал у меня дома, в моей съемной квартире, и долго и обстоятельно беседовал со мной, говоря, что грядет новая большая Война, она может грянуть уже к новому году, если судить по тому, как усиленно СССР вооружается (про это я был наслышан еще летом, в партийном лагере на острове Хоэй). И какой тогда будет смысл жить, как я сейчас живу, тогда наверняка мы все захотим быть вместе с ребятами, там, где они. Так он выразился. Под «ребятами» он понимал заводских рабочих и многозначительно потыкал пальнем в окно — в сторону большого мира, хотя, кстати, ошибся направлением, потому что палец его указал не в ту сторону, где в паре кварталов отсюда трудилась фабричной работницей моя мама, так сказать, одна из ребят, хотя на фабрике работали сплошь женщины, и не в противоположную сторону, где в двух остановках метро отсюда работал на заводе мой отец, еще один из ребят. Гость показал на Музей Мунка в конце Финнмарк-гате. Я часто ходил туда по воскресеньям, чтобы еще раз постоять перед яркими, мягкими и в то же время мрачноватыми картинами, которые так любил, а не любил я обманывать ожидания людей, всегда боялся их разочаровать. Так что я понял, какой дорогой идти.