Книга Венок ангелов - Гертруд фон Лефорт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из студентов в беседе наиболее активно участвовал молодой человек аристократической наружности, выправка которого выдавала в нем бывшего офицера и к которому все обращались по фамилии – Староссов. Он привлек мое внимание правильными чертами лица и еще тем, что почти все его суждения в той или иной мере были критичны, в то время как остальные студенты если и вступали в разговор, то лишь для того, чтобы почтительно согласиться с моим опекуном. Я заметила, что все буквально ловят каждое его слово, даже Энцио явно был очарован им, потому что мое присутствие вдруг словно перестало его интересовать. Зайдэ его внешнее безразличие ко мне, судя по всему, огорчало, она то и дело пыталась склонить его к беседе со мной, но не нашла поддержки ни у мужа, ни у Энцио, и потому я тоже не стала ее поддерживать, а просто молчала. И молчание действовало на меня странно благотворно, как будто в этой большой компании между мной и Энцио и не могло быть иначе, и опекун, прекрасно это чувствуя, отвлекал его внимание на себя и тем самым как бы протягивал нам руку помощи. Казалось, мы с Энцио вдруг стали гораздо лучше понимать друг друга, – как будто сквозь все эти возбужденные застольные речи между ним и мной установилась некая связь, не нуждающаяся в словах. И когда мы с ним чокнулись вслед за остальными, наши сердца словно по-братски, в унисон, зазвенели наподобие нежного, мелодичного звона бокалов в вечерней тишине. Во мне теперь оставалось только чувство счастливой возможности сидеть рядом с ним и сознавать, что мы вновь, как прежде, связаны несомненными и нерасторжимыми узами.
Тем не менее от меня не ускользнуло ни одно слово из общей беседы – этот вечер был подобен симфонии, в которой каждый голос звучал в некой гармонии с остальными голосами. И вообще все теперь приняло какой-то совершенно иной, гармоничный характер. Казалось, с появлением моего опекуна во мне бесследно исчезли напряженность, подавленность и разочарование, все словно вступило под спасительную сень отцовского авторитета и вновь обрело блаженную уверенность и надежность существования – ту самую, которую я и ожидала здесь найти. Мне казалось, что я только теперь действительно прибыла в Германию: таким я всегда представляла себе свое отечество, таким я всегда представляла себе Гейдельберг! Так здесь все и должно быть!
Внизу под Старым мостом шумел Неккар, и шум этот – радостный шелест потока, словно заговоренного от любых посягательств на его мощь, – реял сквозь тишину. Разрушенный замок, смутные очертания которого еще можно было различить во мраке, высился над городом, как гордый оплот старины. Огни незримой «рождественской елки» все восхитительней мерцали над темнеющей долиной, а из лесов и садов поднимались нежнейшие весенние ароматы и смешивались с запахом вина в наших бокалах. Время от времени ночь как бы глубоко вздыхала, и тогда с цветущего дерева на нас сыпались мириады белых хлопьев. Откуда-то издалека доносилась песня – очень простая, но какая-то чарующая, почти магическая мелодия. Она преследовала нас едва ли не весь вечер. Иногда она замирала на некоторое время, но когда пение возобновлялось, это каждый раз оказывалась все та же песня, как будто певцы – или слушатели – никак не могли насладиться ею вдоволь. Порой она представлялась далеким безымянным голосом природы, но потом мне вдруг вновь казалось, будто где-то там в темноте звучит «Волшебный рог мальчика».
Мой опекун тем временем заговорил о маленьком домике у Неккара, который стал, так сказать, первой сокровищницей этого золотого песенного клада, о сохранившемся у него рисунке этого неприметного дома, о кладоискателях и кладохранителях, которые здесь трудились, – тут вновь зазвучали имена, ласкавшие мой слух, словно музыка лесов и ручьев. А мой опекун сам казался мне носителем одного из тех великих имен, которые он называл, – так увлекательно говорил он об этих древних сокровищах, так живо и глубоко был он связан с ними.
– Господин профессор, – сказал в конце концов один из студентов, тот самый, бывший офицер с красивыми, правильными чертами, которого все называли Староссовом, – вы что же, хотите убедить нас в том, что все мы должны искать спасения в романтике? Ибо вы говорите именно в этом смысле.
Опекун рассмеялся – казалось, этот упрек обрадовал его.
– А что? Это было бы не самое страшное из всего, что может произойти, – ответил он.
– Но, может быть, самое невозможное, господин профессор? – возразил Староссов, взглянув на Энцио, словно ожидая его поддержки.
Я при этом вновь почувствовала легкую тревогу, но, похоже, рядом с опекуном тревогам не было места.
– Почему же это невозможно? – откликнулся он. – Речь идет о силах нашего народа, которые вновь и вновь будут вести к обновлению. Прошлое – это завет, который нам надлежит исполнить.
Староссов, медленно и монотонно роняя слова, попросил профессора пояснить свою мысль. Опекун не сразу ответил на вопрос, он вначале обратился в качестве примера к другим страницам истории развития духа. Разговор стал быстро переходить с одного предмета на другой, я не смогла бы в точности передать его содержание. Я только отчетливо чувствовала, что он вновь и вновь подтверждает определенность и защищенность того, что я надеялась найти в Германии и полюбить благоговейной любовью. Мне казалось, будто все прекрасное, чем когда-либо обладало мое отечество, обрело в лице моего опекуна покровителя, живого представителя, свое настоящее и будущее. Я была убеждена, что все самое великое и достойное в царстве духа доступно его сочуственному пониманию, а значит, он и сам был глубоко причастен к нему.
В какой-то момент – вероятно, тоже в связи с романтикой – мой опекун упомянул Церковь; то есть он сказал не «Церковь», а «церкви».
– Стало быть, господин профессор, вы причисляете к тем великим заветам, которые нам надлежит исполнить, и христианство? – спросил Староссов. – А у меня, признаться, сложилось впечатление, что вы и сами уже не христианин.
– Вот как? У вас сложилось такое впечатление? – откликнулся мой опекун.
В первый раз в нем вдруг проявилось нечто вроде профессорской неприступности. Кажется, я сделала какое-то непроизвольное движение, потому что он вдруг повернулся ко мне, – в этот момент я как раз вспомнила о нашей встрече в Лугано, когда я была так уверена, что он христианин. Староссов мрачно молчал, опустив глаза. Мне было видно выражение горечи на его губах, слегка смягченное красивой формой рта.
– Но ведь рано или поздно все кончается, – произнес он наконец несколько резковато. – Все имеет свой конец. Там, где нет наследников, не могут исполниться никакие заветы. Ведь есть же и в духовном смысле вымирающие роды, так сказать, бездетные дома.
Мой опекун какое-то мгновение молчал; что-то, похоже, неприятно задело его. Я не помню, что он затем ответил, потому что меня отвлекло пение, преследовавшее нас все это время издали и вот теперь вдруг зазвучавшее громче и ближе. Певцы, очевидно, сидели в лодке, которая до этого стояла на месте или медленно плавала взад-вперед, а теперь быстро и неудержимо устремилась вниз по течению. До нас впервые отчетливо донеслось несколько слов песни – они были не из «Волшебного рога мальчика», мне они были совершенно незнакомы. Я на всю жизнь запомнила две строки, повторявшиеся в конце каждой строфы, которые всякий раз словно возносил над хором одинокий женский голос: