Книга Домой возврата нет - Томас Вулф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О, так сгорать, так безоглядно тратить себя, испепелять в огне этой неугасимой страсти! И чего ради? Ради чего? А главное, зачем? Чтобы никому не известный юнец откуда-нибудь из Теннесси, какой-нибудь сын захудалого фермера из Джорджии или отпрыск лекаря из захолустий Северной Дакоты, по меркам дураков существо без роду без племени, без титулов и званий (а стало быть, бесправное и недостойное), отмеченный печатью гения, мучительно бился, силясь излить высокую страсть одинокого духа, одолеть немоту, хоть отчасти высказать то, что замкнуто в его душе и в бессловесных душах его братьев, и в слепой необъятности нашей суровой земли найти путь рвущемуся на волю роднику творчества, и, может быть, в бескрайней пустыне жизни оставить хоть какой-то след, воздвигнуть хоть какой-то приют… и рее это — перед лицом всесветного дурацкого ханжества, дурацкого невежества, дурацкой трусости, дурацких заскоков, дурацкого зубоскальства, дурацкой манерности и дурацкой ненависти ко всякому, кто не развращен и не забит… и дураки либо погасят эту жаркую, пылающую страсть насмешками, презрением, непониманием, либо развратят эту могучую волю, осквернят ее дурацким успехом — признанием дураков. И ради этого должны гореть и терзаться такие, как Лис, — чтобы поддерживать нестерпимый огонь, сжигающий душу какого-нибудь вдохновенного мученика-мальчишки, покуда мир дураков не возьмет этот пламень на свое попечение и не предаст его!
Отто Хаусер на все это насмотрелся.
И, наконец, в чем награда такого Лиса? Опять и опять в одиночку, наперекор безнадежности, одерживать победу за победой — и видеть, как те самые дураки, которые не желали победу признавать, ее присваивают, и вновь погружаться в поиски, и молчать, и ждать, а дураки тем временем жадно прикарманивают золото, отчеканенное чужим одиноким духом, чванятся, как собственным открытием, плодом чужих долгих и трудных поисков, похваляются своей прозорливостью, приписав себе свершение чужих пророчеств. Нет, в конце концов сердце не выдержит, разорвется — и сердце Лиса, и сердце гения, одинокого юноши: маленькое, хрупкое сердце человеческое неминуемо ослабеет, перестанет биться; но сердце глупости будет биться вечно.
Нет, Отто Хаусер твердо решил, это не для него. Он не станет горячиться ни по какому поводу. Он старается видеть истину — и этого довольно.
Таков был Отто Хаусер, когда Джордж с ним познакомился. В зеркале дружеской откровенности душа его отражалась вся как есть, без прикрас, в такой спокойной прямоте и цельности, что оставалось только диву даваться; но в том же зеркале, хотя сам Отто не всегда это замечал, раскрывался еще один куда более сильный и яркий облик — облик Лиса Эдвардса.
Джордж понимал, как ему посчастливилось, что его редактором оказался Лис. Он уважал этого человека, восхищался им, а потом и полюбил — и понял, что Лис стал для него не только редактором и другом. Понемногу Джорджу стало казаться, что в Лисе он вновь обрел давно потерянного отца, которого ему всегда так не хватало. И Лис в самом деле стал для него вторым отцом — отцом духовным.
В старом доме, где жил в тот год Джордж, первый этаж как раз под ним занимал мистер Катамото, и вскоре между ними завязалось тесное знакомство. Можно сказать, что дружба их началась с недоумения и перешла в прочное доверие и понимание.
Не то чтобы мистер Катамото склонен был прощать Джорджу его промахи. Нет, он всякий раз (а впрочем, отнюдь не навязчиво) пояснял, что Джордж вновь совершил ложный шаг (слово это здесь как нельзя более к месту), — но при этом был уж так бесконечно терпелив, так неизменно учтив и добродушен, так неколебимо верил, что Джордж исправится… просто невозможно было на него рассердиться и не постараться вести себя лучше. По счастью, природа щедро оделила Катамото ребячески наивным чувством юмора. Как многие японцы, он был крохотный, едва пяти футов ростом, худощавый, хотя и на редкость жилистый, — и мощный торс Джорджа, широкие плечи, большие ноги и чуть не до колен свисающие руки с самого начала возбуждали в Катамото неодолимую смешливость. В первый же раз, как они случайно повстречались в коридоре, Катамото, еще издали завидев Джорджа, не удержался и захихикал; а когда они поравнялись, сверкнул широчайшей, ослепительно белозубой улыбкой, лукаво погрозил пальцем и сказал:
— Топ-топ! Топ-топ!
Сценка эта повторялась несколько дней подряд, каждый раз, как им случалось столкнуться в коридоре. Джордж терялся в догадках. Что означают эти слова? И почему Катамото не может их выговорить без смеха, что его так веселит? А ведь всякий раз, как Джордж, услыхав это «топ-топ», отвечает недоуменным, вопрошающим взглядом, Катамото заходится хохотом, прямо надрывается, по-детски топает ногами в крохотных башмаках и сквозь смех взвизгивает:
— Да… да… да! Вы топ… топочете!
И поспешно убегает.
Может быть, загадочные намеки на «топот», которые неизменно заканчивались взрывами смеха, как-то связаны с тем, что у него, Джорджа, такие большие ноги? Может, поэтому Катамото каждый раз при встрече лукаво косится на них и прыскает со смеха? Впрочем, разгадка не заставила себя долго ждать. Однажды Катамото поднялся по лестнице и постучался к Джорджу. Когда тот отворил дверь, японец хихикнул, блеснул белозубой улыбкой и вдруг словно бы смутился. Помялся минуту, вновь через силу улыбнулся и наконец сказал:
— Прошу вас, сэр… Не угодно ли вам… зайти ко мне… на чашку чая?
Он выговорил эти слова медленно, до крайности церемонно, и тут же снова широко, приветливо улыбнулся.
Джордж сказал: «Спасибо, с удовольствием», — надел пиджак, и они сошли вниз. Катамото заторопился вперед, неслышно ступая крохотными ножками в мягких домашних туфлях. Но громкие, тяжелые шаги Джорджа, видно, опять пробудили его обычную смешливость — на полпути он вдруг остановился, застенчиво хихикнул и показал пальцем на ноги спутника:
— Топ-топ! Топочете!
Повернулся и чуть не бегом кинулся вниз по лестнице и дальше по коридору, хохоча, как малый ребенок. Подождал у двери, торжественно растворил ее перед гостем, представил его тоненькой проворной японке (без нее, кажется, невозможно было вообразить это жилище) и, наконец, провел Джорджа в свой кабинет и стал угощать чаем.
Удивительное то было жилище. Катамото заново отделал превосходную старую квартиру и обставил ее согласно своему прихотливому вкусу. Просторная комната в глубине, тесно заставленная всякой всячиной, причудливо разгороженная прелестными японскими ширмами, обратилась в лабиринт из уютных маленьких уголков и закоулков. Да еще Катамото пристроил лесенку, она вела на галерею, которая протянулась вдоль трех стен, и там, наверху, виднелась кушетка. Внизу все заставлено было крохотными столиками и стульчиками, но имелся и роскошный диван со множеством подушек. И всюду бесчисленные странные вещицы, безделушки из резного камня и слоновой кости, и все пропитано ароматом каких-то курений.
Впрочем, посреди комнаты оставалось пустое пространство, только пол был застлан заляпанной белым парусиной и возвышалась огромная гипсовая фигура. Из слов Катамото Джордж понял, что японец занимается весьма выгодным делом: поставляет скульптуры для дорогих ресторанов и огромные, в пятнадцать футов вышиной статуи местных политических деятелей для украшения площадей в маленьких городках и даже в столицах штатов вроде Арканзаса, Небраски, Айовы и Вайоминга. Где и как овладел Катамото этим странным ремеслом, Джордж так и не узнал, но овладел в совершенстве, до тонкости, с истинно японским прилежанием и основательностью, и его изделия, видимо, находили больший спрос, чем работы скульпторов-американцев. Несмотря на малый рост и словно бы хрупкое сложение, Катамото был весь — воплощенная энергия и способен на подлинно титанический труд. Одному богу известно, как он справлялся, откуда только брались у него силы.