Книга Мараны - Оноре де Бальзак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, моя Хуана, — нежно произнес Монтефьоре, обняв прелестную девушку за талию и крепко прижимая ее к груди. — Но позволь мне говорить с тобой, как ты говоришь с богом. Ведь ты прекраснее самой девы Марии! Слушай! Клянусь тебе, — продолжал он, целуя ее волосы, — клянусь пред твоим лицом, как пред красивейшим из алтарей, сделать тебя своим божеством, осыпать всеми богатствами мира. Твоими станут мои кареты, мой дворец в Милане, все драгоценности и алмазы моего старинного рода. Я буду каждый день дарить тебе новые и новые украшения, дам тебе тысячи наслаждений, все радости мира.
— Ах, всему этому я очень рада! — сказала она. — Но сердце говорит мне, что милее всего на свете будет мне мой дорогой супруг. Mio caro sposo! — добавила она.
Невозможно передать французскими словами ту дивную мягкость и любовную прелесть звуков, которые итальянский язык и произношение придают этим трем восхитительным словам. Ведь итальянский был родным языком Хуаны.
— Тогда я вновь обрету дорогую мне веру, — продолжала она, бросая на Монтефьоре взгляд, сияющий небесной чистотой. — Вы и бог, бог и вы. Да неужели вы станете моим супругом? — спросила она. — Конечно! — воскликнула Хуана, помолчав. — Прошу вас, посмотрите на эту картину, которую отец привез мне из Италии.
Взяв свечу, она знаком подозвала Монтефьоре и над изножьем кровати показала ему изображение архангела Михаила, повергающего наземь дьявола.
— Взгляните, разве у него не ваши глаза? Увидев вас на улице, я сочла нашу встречу небесным предзнаменованием. По утрам, в сладких грезах, прежде чем мать звала меня на молитву, я столько раз созерцала архангела на этом образе, что в конце концов мысленно назвала его своим супругом. Боже мой, я говорю с вами, как с самой собою. Вероятно, я кажусь вам безумной; но если бы вы знали, как велика потребность у бедной затворницы высказать свои мысли, которые ее душат! Одна, я разговаривала с этими цветами, с букетиками на обоях, и мне кажется, они понимали меня лучше, чем мои родители, всегда такие угрюмые.
— Хуана! — сказал Монтефьоре, беря ее руки в свои и целуя их со страстью, горевшей в его глазах, в движениях, в звуке его голоса. — Говори со мной, как со своим супругом, как с самой собой. Я, как и ты, много выстрадал. Нам понадобится мало слов, чтобы рассказать о своем прошлом, но их у нас не хватит, чтобы наговориться о нашем будущем счастье. Положи мне руку на сердце, чувствуешь, как оно бьется? Обещаемся перед богом, который видит и слышит нас, всю жизнь быть верными друг другу. Постой, возьми это кольцо... И дай мне свое.
— Отдать мое кольцо! — с ужасом сказала Хуана.
— Но почему же нет? — спросил Монтефьоре, смущенный такой наивностью.
— Ведь его прислал мне наш святой отец, папа! Его надела мне на палец какая-то прекрасная дама, которая вскормила меня, поместила в этот дом и велела всегда хранить это кольцо!
— Хуана, значит, ты меня не любишь!
— Ах, возьмите его! Что значу я в сравнении с вами?
Она протягивала кольцо, вся дрожа, устремив на Монтефьоре вопрошающий и проникновенный, ясный взор. В этом кольце была она вся, и она его отдавала ему.
— О моя Хуана! — воскликнул Монтефьоре, сжимая ее в объятиях. — Надо быть чудовищем, чтоб обмануть тебя! Я буду вечно тебя любить.
Хуана задумалась. Монтефьоре решил, что для первой встречи не следует отваживаться на большее, чтобы не вспугнуть чистую девушку, неосторожную скорее по чистоте душевной, чем по страстной своей натуре, и положился на будущее, на свою красоту, власть которой знал, на невинное обручение кольцами и на самый прекрасный, самый простой и сильный из всех обрядов — на брачный союз сердец. Всю эту ночь и весь следующий день воображение Хуаны должно стать его сообщником. Оттого он постарался остаться столь же почтительным, сколь нежным. Подавляя бурную страсть и вожделение, он сумел говорить вкрадчиво, найти нежные и ласковые слова. Монтефьоре посвятил наивную девушку в свои планы на будущее, обрисовал свет в самых блестящих красках, обсудил, как им устроить совместную жизнь, — а ведь это так нравится юным девушкам! — спорил с ней и заключал соглашения, которые придают любви непреложные права и реальность. Затем, условившись о постоянном часе их ночных свиданий, он оставил Хуану счастливой, но уже изменившейся. Чистой, святой Хуаны больше не существовало — в последнем взгляде, который она ему бросила, в грациозном движении, каким подставила лоб губам возлюбленного, было страсти больше, чем девушке дозволено ее выказывать. Всему виной были одиночество, скучные занятия, совсем не вязавшиеся с ее натурой. Чтобы вернуть Хуане благоразумие и добродетель, ее следовало теперь исподволь приучать к свету или скрыть от него навсегда.
— Завтрашний день покажется мне очень долгим, — сказала она, когда он, прощаясь, пока еще целомудренно поцеловал ее в лоб. — Прошу вас, задержитесь в зале подольше и говорите громче, чтоб я могла услышать ваш голос. Он проникает мне в душу.
Монтефьоре, ясно представивший себе всю жизнь Хуаны, был очень доволен, что сумел обуздать свою страсть и тем вернее обеспечить ее удовлетворение. Он благополучно вернулся в свою комнату. Протекло десять дней; ни единое событие не нарушило покоя и уединения старого дома. Монтефьоре опутал своей итальянской, вкрадчивой лестью старого Переса, донну Лагуниа, ученика, даже служанку: все его полюбили. Но, несмотря на доверие, которое он им внушил, он ни разу не попросил разрешения увидеть Хуану, открыть ему дверь ее прелестной кельи. Юная итальянка, сгоравшая от желания видеть своего возлюбленного, часто его о том просила, но он из осторожности неизменно ей в этом отказывал. Зато он в полной мере воспользовался завоеванным доверием и всем своим опытом, чтобы усыпить бдительность старых супругов. Они даже не удивлялись, что он, военный человек, поднимается с постели не раньше полудня, — капитан сказывался больным. Любовники жили теперь только ночью, с той минуты, как все в доме засыпало. Не будь Монтефьоре одним из тех распутников, которым привычка к наслаждениям позволяет в любых случаях сохранять хладнокровие, они бы десять раз погибли за эти десять дней. Юный любовник, захваченный искренней первой любовью, уступил бы тем очаровательным безрассудствам, которым так трудно противиться. Но итальянец не уступал Хуане, даже когда она надувала губки, когда безумствовала, когда она, как цепью, обвивала ему шею своими длинными волосами, чтоб его удержать. Вот почему самому проницательному человеку стоило бы большого труда разгадать тайну их ночных свиданий. Надо полагать, что Монтефьоре, уверенный в успехе, испытывал невыразимое наслаждение соблазна, медленно разжигая огонь, который понемногу разгорается и наконец вспыхивает всепожирающим пламенем. На одиннадцатый день за обедом он счел необходимым под строгим секретом признаться старому Пересу, что причиной немилости к нему семьи является его неравный брак. Это лживое признание было ужасным среди той драмы, которая разыгрывалась по ночам в этом доме. Монтефьоре подготовил развязку, заранее наслаждаясь ею, словно художник, любящий свое искусство. Он рассчитывал тотчас же без сожаления покинуть этот дом и забыть о своем романе. А когда Хуана, долго его прождав, быть может, рискуя жизнью, спросит Переса, где его постоялец, старик, не подозревая всего значения своего ответа, скажет ей: «Маркиз ди Монтефьоре примирился с семьей. Родные согласны принять его жену, и он уехал, чтобы ее представить».