Книга Горький - Дмитрий Львович Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
8
В 1887 году, 16 февраля, умерла бабушка Акулина, проболев две недели, — упала на паперти, расшибла спину. Дед плакал на ее могиле, пережил ее на три месяца и умер 1 мая. А 12 декабря, купив за три рубля на базаре тульский пистолет с четырьмя пулями, покончил с собой сам Алексей Пешков.
Правда, попытка эта оказалась неудачной — даже изучив в анатомическом атласе строение человеческой грудной клетки, он все-таки промахнулся, сердца не задел, пробил легкое. Но если человек решился на такое и выстрелил, причем ранил себя достаточно серьезно, — можно говорить не просто о попытке самоубийства, а о решительном расставании с прежней жизнью и прежним собой, вне зависимости от того, насколько удачным оказалось покушение. В самом деле, с этого момента для девятнадцатилетнего Пешкова что-то окончилось бесповоротно. Пожалуй, до декабря 1887 года он искренне пытался если не приспособиться к миру — до этого он не снисходил, — то по крайней мере примириться с таким его устройством: неправильным, мучительным, отвратительным, но неизбежным. Раз он до такой степени чувствовал себя чужим всему этому — надо устранить себя. Кстати, в предсмертной записке он попросил вскрыть его тело, чтобы посмотреть, что за черт в нем сидит. К счастью, обошлось, да и черт никуда не делся — просто Пешков после неудавшегося самоубийства сделался другим человеком, твердо решившим не себя устранять, а мир переделать. В бреду он слышит четвертый кондак из великопостной службы: «Ныне время делательное явися, при дверех суд», а когда слышит слова соседа-учителя, умирающего от рака, о том, что надо смириться и не хотеть невозможного, — в нем крепнет «желание сопротивляться всему, что непонятно, раздражает, и — упрощенным ответам в том числе».
В рассказе «Случай из жизни Макара», писанном на Капри в 1912 году и явно в ответ на эпидемию самоубийств в России — тогда много об этом писали, ища причины повального самоуничтожения, особенно среди молодежи, — всё правда, включая фамилию профессора Студент-ского, который Пешкова приговорил. «Макар» придуман не ради того, чтобы как-то дистанцироваться от этой истории, а наоборот, чтобы сделать ее более типичной: я, мол, не о себе, я, в сущности, о любом. Кстати, схема будущего горьковского, а покамест пешковского отношения к жизни и смерти в этом рассказе дана очень наглядно: когда Студентский говорит, что раненый и двух дней не проживет, этот самый раненый хватает стоящую у постели бутыль хлоралгидрата и начинает из нее глотать: раз помирать, так чтобы уж скорее, всем назло, в том числе и профессору. «Назло» — это очень точный мотив горьковского самоубийства: не хотите жить по-моему, по-человечески, — живите без меня. Как можно оставаться в мире, где профессор при еще живом пациенте вслух, для ординаторов, дает ему смертельный прогноз?! Но после хлоралгидрата его откачали, и на третий день ему захотелось уже не умирать назло этому миру, а жить вопреки ему: близость смерти — серьезная верификация, и она окончательно укрепила Пешкова в мысли, что прав он, а не мир. Убедился он в этом вот как: все две недели своего больничного выздоровления он ждал человеческого слова. Не дождался ни от кого, даже от хорошенькой приказчицы Насти, работавшей в булочной Деренкова: она пришла и принялась рассказывать, как ей было весело вчера кататься с горы с подругами. Но потом вдруг явился добрый старый сторож-татарин, который и спас самоубийцу, заметив его в снегу, — и это единственное человеческое слово перевесило всю злость и скуку мира. А потом явились к нему трое рабочих, пекарь с двумя приятелями, — ничего особо идейного, слава богу, они ему не говорят, просто изо всех сил стараются казаться спокойными и развязными, но и этого довольно, чтобы он почти расплакался. А потом один из них укоризненно шепчет:
— Как же… братцы, говорил… правда, говорил… а сам?
«Смеясь, плача, задыхаясь от радости, тиская две разные руки, ничего не видя и всем существом чувствуя, что он выздоровел на долгую, упрямую жизнь, Макар молчал. За окнами густо падал снег, хороня прошлое».
9
Вот так он и родился заново — на долгую, упрямую жизнь. Некоторое время после этого он еще поработал у Семенова, поучаствовал в небольшой забастовке крендельщиков — но они легко примирились с хозяином, а это Пешкова не устраивало. Вскоре он вернулся в булочную к Деренкову, там познакомился с народником Михаилом Ромасем и под влиянием народнической, а отчасти толстовской проповеди отправился в село Красновидово. Ромась был из железнодорожных рабочих, успел побывать в якутской ссылке, Пешкова привлекал немногословием и серьезностью. Заметив, что Пешков не находит себе места, тоскует, явно перерос и рабочую, и студенческую среду и не видит достойного собеседника, он позвал его пожить в село, где уже год держал лавку и библиотеку. Впечатление Пешкова от Красновидова определило его отношение к деревне на годы: крестьянство он очень не любил, не верил в него и особенно поражался злобе, с которой тут смотрели на чужаков. В первый же свой красновидовский день он думает: «Как-то я буду жить здесь?» Ромась первый сказал ему золотые слова: «Народ любить нельзя». Любить — значит снисходить, прощать, безоглядно восхищаться, а восхищаться нечем — это трезвый народник Ромась видит лучше прочих. Свобода мужикам не нужна — они сами говорят: «При господах лучше жили, к земле мужик не прикреплен». Горький настаивает на точности всего, о чем пишет в «Моих университетах», специально делает сноску, что плохо помнит фамилии мужиков, — но за точность, стало быть, ручается: мужики тоскуют по крепостному праву.
«Мужик — царист, он понимает: много господ — плохо, один — лучше. Он ждет, что наступит день, когда царь объявит ему смысл воли. Тогда — хватай кто что может. Этого дня все хотят и каждый — боится, каждый живет настороже внутри себя: не прозевать бы решительный день всеобщей дележки. И — сам себя боится: хочет много, и есть что взять, а — как возьмешь? Все точат зубы на одно и то же».
Впоследствии в статье «О русском крестьянстве», написанной в 1922 году, Горький