Книга Моя летопись. Воспоминания - Надежда Александровна Лохвицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Стойте здесь. Мы сейчас все устроим! – воскликнул Робеспьер и побежал, заметая следы бобрами. Три фигуры, очевидно его свита, последовали за ним.
– Попали! В самое гнездо! Каждый день расстрелы… Три дня тому назад – сожгли живьем генерала. Багаж весь отбирают. Надо выкручиваться.
– Пожалуй, придется ехать назад, в Москву.
– Тсс!.. – шелестел Гуськин. – Они вас пустят в Москву, чтобы вы рассказали, как они вас ограбили? Так они вас не пустят! – с жутким ударением на «не» сказал он и замолчал.
Вернулся Аверченкин антрепренер. Шел, прижимаясь к стенке, и оглядывался, втягивая голову в плечи.
– Где же вы были?
– Сделал маленькую разведку. Беда… Некуда сунуться. Местечко битком набито народом.
С удивлением оглядываюсь. Так не вяжутся эти слова с пустотой этих улиц, с тишиной и синими сумерками, не прорезанными лучом фонаря.
– Где же все эти люди? И почему они здесь сидят?
– Почему! По две-три недели сидят. Не выпускают их отсюда ни туда, ни сюда. Что здесь делается! Не могу говорить!.. Тсс!..
По платформе широкой птицей летел в бобрах наш Робеспьер. За ним свита.
– Помещение для вас найдено. Две комнаты. Сейчас оттуда выселяют. Сколько их там набито… с детьми… такой рев подняли! Но у меня ордер. Я реквизирую на нужды пролетариата.
И снова левою рукой подтянул штаны, а правую вдохновенно простер вперед и вверх, как бы обозначая путь к дальним звездам.
– Знаете что, – сказала я, – это нам совсем не подходит. Вы их, пожалуйста, не выселяйте. Мы туда пойти не можем.
– Да, – подтвердил Аверченко. – Там у них дети, понимаете, это не годится.
Гуськин вдруг весело развел руками.
– Да, они у нас такие, хе-хе! Ничего не поделаешь! Да вы уж не беспокойтесь, мы где-нибудь притулимся… они уж такие…
Приглашал публику веселым жестом удивляться, какие, мол, мы чудаки, но сам, конечно, душою был с нами.
Робеспьер растерялся. И тут неожиданно выдвинулся какой-то субъект, до сих пор скромно прятавшийся за спиной свиты.
– Я м-могу предложить по-по-э-э… ку… ку…
– Что?
– Ку-комнаты.
Кто такой? Впрочем, не все ли равно.
Повели нас куда-то за вокзал в домик казенного типа. Заика оказался мужем дочери бывшего железнодорожника.
Робеспьер торжествовал.
– Ну вот, ночлег я вам обеспечил. Устраивайтесь, а я вечерком загляну.
Заика мычал, кланялся.
Устроились.
Мне с актрисами дали отдельную комнату. Аверченку взял к себе заика, «псевдонимов» упрятали в какую-то кладовку.
Дом был тихий. По комнатам бродила пожилая женщина, такая бледная, такая измученная, что казалось, будто ходит она с закрытыми глазами. Кто-то еще шевелился на кухне, но в комнату не показывался: кажется, жена заики.
Напоили нас чаем.
– Можно бы ве-э-э-тчины… – шепнул заика. – Пока светло…
– Нет, уже стемнело, – прошелестела в ответ старуха и закрыла глаза.
– М-ма-м-маша. А если без фонаря, а только спички…
– Иди, если не боишься.
Заика поежился и остался. Что все это значит? Почему у них ветчину едят только днем? Спросить неловко. Вообще спрашивать ни о чем нельзя.
Самого простого вопроса хозяева пугаются и уклоняются от ответа. А когда одна из актрис спросила старуху, здесь ли ее муж, та в ужасе подняла дрожащую руку, тихо погрозила ей пальцем и долго молча всматривалась в черное окно.
Мы совсем притихли и сжались. Выручал один Гуськин. Он громко отдувался и громко говорил удивительные вещи:
– А у вас, я вижу, шел дождь. На улице мокро. Когда идет дождь, так уж всегда на улице мокро. Когда в Одессе идет, так и в Одессе мокро. Так и не бывает, чтобы в Одессе шел дождь, а в Николаеве было мокро. Ха-ха! Уж где идет дождь, так там и мокро. А когда нет дождя, так не дай бог как сухо. Ну, а кто любит дождь, я вас спрашиваю? Никто не любит, ей-богу. Ну, чего я буду врать. Хе!
Гуськин был гениален. Оживлен и прост. И когда распахнулась дверь и влетел Робеспьер, сопровождаемый свитой, усиленной до шести человек, он нашел уютную компанию, собравшуюся вокруг чайного стола послушать занятного рассказчика.
– Великолепно! – воскликнул Робеспьер. Подтянул левой рукой штаны и, не снимая шубы, сел за стол.
Свита разместилась тоже.
– Великолепно. Начало в восемь. Барак декорирован еловыми шишками. Вместимость – полтораста человек. Утром расклеиваем плакаты. А сейчас побеседуем об искусстве. Кто главнее – режиссер или хор?
Мы растерялись, но не все. Молоденькая наша актриса, как полковая лошадь, услышавшая звуки трубы, сорвалась и понесла – кругами, прыжками, поворотами. Замелькал Мейерхольд с «треугольниками соотношения сил», Евреинов[7] с «театром для себя», Commedia dell’arte, актеро-творчество, «долой рампу», соборное действо и тра-та-ра-ра-та-ра-та.
Робеспьер был упоен.
– Это как раз то, что нам нужно! Вы останетесь у нас и прочтете несколько лекций об искусстве. Это решено.
Бедная девочка побледнела и растерянно смотрела на нас.
– У меня контракт… я через месяц могу… я вернусь… я клянусь…
Но теперь уже понесся Робеспьер. У него был свой репертуар: пьеса на заумном языке. Широкое развитие жеста. Публика сама сочиняет пьесы и тут же их разыгрывает. Актеры изображают публику, для чего нужен больший талант, чем для обычной рутинной актерской игры.
Все шло гладко. Нарушала мирную картину культурного уюта только маленькая собачка. Робеспьер производил на нее явно зловещее впечатление. Крошечная, как шерстяная рукавица, она рычала на него с яростью тигра, щерила бисерные зубки и вдруг, закинув голову, завыла, как простой цепной барбос. И Робеспьер, несшийся на крыльях искусства в неведомые просторы, вдруг почему-то страшно испугался и осекся на полуслове.
Актриса унесла собачку.
На минутку все притихли. И тогда где-то недалеко от дома, по направлению к железнодорожной насыпи, послышался какой-то словно нечеловеческий, словно козлиный вопль, столько в нем было животного ужаса и отчаяния. Затем три сухих ровных выстрела, отчетливых и деловитых.
– Вы слышали? – спросила я. – Что это такое может быть?
Но никто не ответил мне. По-видимому, никто не слышал.
Бледная хозяйка сидела не шевелясь, закрыв глаза. Хозяин, все время молчавший, судорожно тряс челюстью, точно и думал, заикаясь. Робеспьер с жаром заговорил о завтрашнем вечере, заговорил значительно громче, чем раньше. Из этого я поняла, что он что-то слышал…
Свита все время молча курила и в разговор не вмешивалась. Один из свиты, курносый парень в бурой драной гимнастерке, вынул золотой массивный портсигар с литым вензелем. Протянулась чья-то заскорузлая лапа с обломанными ногтями; на лапе тускло