Книга Дебютант - Сергей Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Третья… Третья была просто железной дверью со звонком. Дверью в кирпичном торце дома без окон. Откуда-то все знали, что она ведет туда же, куда и другие две: во внутренний периметр Института, город в Городе. Напротив Третьей было запрещено останавливаться машинам, сразу подходил регулировщик. Рядом не строили ничего выше двух этажей.
Но кому принадлежала Третья, кто встречал пришедших за дверью — этого никто не знал. А кто знал, молчали.
— Ко Второй, — то ли переспросил, то ли поправил отец.
— Нет. К Третьей, — ответил дядя Игорь, мягко улыбнувшись. — В одиннадцать.
Мальчик почуял, что этот ответ по-живому режет нити, связывающие его с родителями. Отец не был за дверью Третьей. Не мог и надеяться там побывать. А он — будет.
Завтра.
В одиннадцать.
Утром отец дал ему свои наручные часы. Мальчику хотелось, чтобы весь мир знал, куда он идет. Но, как назло, прохожих попадалось мало, а возле Третьей улица и вовсе была пустынна. Хоть бы взгляд из окна, из проезжающего автобуса!
Секундная стрелка торопила. Мальчик поднес палец к звонку. Нажал. Кнопка оказалась очень тугой. Тишина. Вдруг ему показалось, что он может еще развернуться, уйти — к отцу и матери, в прежнюю жизнь. Он оглянулся. Пыльная улица. Какой-то высокий оборванец в черном, грязном ватнике остановился на углу, смотрит; откуда он тут взялся, это же Город, здесь нет бродяг! Мальчик вдавил кнопку что было сил. Внутри раздался резкий, похожий на сигнал тревоги звон.
Хмурый и удивленный прапорщик взял его новенький паспорт, переписал имя и фамилию. Пододвинул желтую тетрадь с закурчавившимися уголками: распишись. Позвонил по телефону, прокрутив две цифры на диске: 2–8.
Пришел другой прапорщик, сказал: следуйте за мной. В петлицах у него были те же змея и чаша. Сердце ушло в пятки от неброской близости тайны. Коридор. Обитая дерматином дверь. Узкий проход по двору, отгороженный кирпичной стеной; за ней кто-то скулит. Собаки, что ли? Следующая дверь. Вытертый линолеум на полу. Запах неубранного класса после каникул. Окна, в которые видно только высокие кирпичные стены. Лабиринт. Ему стало зябко. Он уже потерялся в пространстве, перестал ориентироваться относительно улицы.
Сейфовая дверь. Большая пустая комната. Следы на обоях — тут раньше были стеллажи. Мальчик был растерян и огорчен. Где приборы, где лаборатория, где, наконец, тайна?
Из двери напротив вышел дядя Игорь в простом синем халате. Еще один, другой дядя Игорь. Поманил двумя пальцами: иди за мной. Темным, пыльным коридором они попали в раздевалку, где стояли необычные, широкие металлические шкафы для одежды, сбоку — душевая, ситечки душей размером с головку подсолнуха.
— Когда-то мы тут переодевались, — сказал дядя Игорь. — Дальше начинается чистая зона. Теперь этого места нет. На бумаге этот корпус давно снесен, чтобы построить новый. Да вот строители припозднились. Этого места нет, понимаешь? Поэтому я могу привести тебя сюда.
Мальчик стоял, слушая каждое слово.
— Твой отец хороший химик, — сказал дядя Игорь. — Но он боится того, что исследует. Боится. Поэтому я никогда не возьму его в свою лабораторию. А ты боишься?
— Нет, — ответил он, не успев даже подумать.
— Открывай крайний, — дядя Игорь указал на шкафчики.
Мальчик открыл. Внутри, стиснутое стенками, было нечто: зеленая резиновая шкура, сращенная с противогазной маской. Он выволок ее, тяжеленную, скользкую от тальковой присыпки, похожей, как ему казалось, на чешуйки прошлогодней змеиной кожи.
— Надевай, — сказал дядя Игорь.
Он кое-как вставил ноги в резиновые штанины, набросил скафандр на себя. Горло сжал тугой и жесткий воротник. Запястья перетянули манжеты. Дышалось с трудом, перед глазами поплыла дымка. Руки дяди Игоря выпрямили ему спину, застегнули, завязали нахлестом ремешки на руках и ногах — и он остался внутри, в резиновой утробе, будто живой детеныш в туше издохшей рептилии.
— Повернись. Посмотри в зеркало, — донесся будто издалека голос дяди Игоря.
Он неловко шагнул, будто лишь учился ходить, переставил громоздкие сапоги. Он отчаянно хотел прочь из резинового чрева, из скользких его, мертвящих объятий.
— Посмотри на себя, — повторил из глубины дядя Игорь.
Сквозь запотевшие окуляры маски он едва нашел зеркало.
На него смотрело чудовище. Жуткий болотный урод с тупыми кругляшками глаз, безротый, безликий, чужеродный всему живому, не знающий схожести и родства.
Он. Другой он. Особый. Неузнаваемый.
И вдруг мальчик почувствовал несказанный покой, высшую защиту, которые дарил этот скафандр.
Резиновые складки больше не давили. Горло привыкло к хватке воротника. Мальчик стоял, не ощущая веса многих килограммов резины, будто парил. Оно в зеркале — было им, и он хотел, чтобы слияние не кончалось. Это было восхитительнее увешанного орденами мундира дяди Игоря, острее всего, что он чувствовал в жизни.
В этом обличье он ничего не боялся. Как дядя Игорь.
Когда мальчик вылез наружу, потный, раскрасневшийся, перемазанный тальком и какой-то скользкой пастой, совершенно счастливый, дядя Игорь широко улыбнулся и похлопал его по плечу.
— Это наш старый костюм. Мы начинали с таких. Иди, тебя проводят. Рекомендацию я напишу. Закончишь с отличием — возьму к себе.
Он замер, не верил. Дядя Игорь мягко подтолкнул его в мокрую спину: иди, иди.
Подполковник Шершнев взял отгул. Он ехал праздновать день рождения сына. Шестнадцать лет. Последний год в школе. Жена разошлась с ним после третьей командировки на Кавказ, когда Максиму было три. Теперь у нее был второй брак, у Максима — сводная сестра. Шершнев хотел бы убедить себя, что их с Мариной развела война. Обычная офицерская история, не он первый, не он последний. У них в отделе в те годы было много разводов. Страна жила так, будто никаких сражений на ее территории не было. И жена, повторял себе Шершнев, просто переметнулась к большинству, не желавшему знать о крови и грязи, о военной страде и жертвах.
Однако убедить себя до конца не удавалось, и это беспокоило не терпящего неоднозначности Шершнева.
Он не жалел ни о чем, что сделал на той войне — и на других, последующих.
Был лишь один случай, который Шершнев считал, наверное, неправильным, чреватым. Слов точнее он не умел подобрать. Неправильным — не в нравственном смысле, угрызения совести его не мучили. Если говорить сугубо о морали, он и снова поступил бы так. И все же он чувствовал какое-то нарушение, допущенное тогда, какой-то вывих судьбы, не впрямую, но предопределивший уход жены, постепенную потерю контакта с сыном, пошедшим, как казалось Шершневу, в чужую, тонкокостную, кисейную породу.
Марина была слишком, до ворожбы, чуткой, могла угадать нечто, выхватить из воздуха — и передать, сознательно или бессознательно, это знание сыну. Она не запрещала им встречаться, наоборот, сама иногда просила подъехать, провести день с Максимом. Но Шершнев ощущал, что сын не просто отдаляется, взрослея; он будто знает что-то об отце, чего знать не должен, и как бы спрашивает порой, напрашиваясь на ссору, на резкость: кто ты на самом деле, отец? Каково твое истинное лицо? Что ты делал на войне?