Книга После долгих дней - Светлана Еремеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец Александра, подхватив эстафету экзистенциализма, воспринял его уже на французской почве, посещал семинары Сартра, когда учился в Сорбонне, бывал в салонах в 16-м округе на «сартровских» чаепитиях[21], увлекался идеями структурализма, постмодернизма, но затем что-то перевернулось в душе русского аристократа и его потянуло к самым истокам, к идеям Достоевского, Толстого, Соловьева, Флоренского, он почувствовал в себе непреодолимую потребность в консерватизме, в попытке вернуть что-то давно утраченное, потерянное навсегда. Это произошло вскоре, а может быть, даже во время революции 1968 года[22], Андрей Телищев почувствовал разочарование в Сартре после того, как тот стал идолом студенческого движения. Ему показалось, что арест Сартра, а затем его скорое освобождение, сравнение с Вольтером – все это было несколько театральным. Отказ от Ордена Почетного легиона, затем от Нобелевской премии, культ свободы, отрицание памятников, но ведь сам он, как думал Андрей, сам он, возможно того не желая и не замечая, превратился в студенческий идол, в культовую фигуру для левой, или радикальной, интеллигенции.
Андрей стал идеалистом и консерватором одновременно, увлекся идеей новой России, призрачной надеждой реванша. Его размышления о старой и новой России захватывали умы советских диссидентов, а через них популярность Телищева распространялась на все более и более широкие творческие и околотворческие круги. К распаду СССР имя потомка эмигрантов, к тому времени лауреата Гонкуровской премии за книгу «Вчерашняя Россия», стало почти легендарным, и Андрей Телищев со свитой восторженных поклонников и журналистов проехался по России, открывшей двери всем, кто так стремился на ее просторы. Павел Черняков же, искренне ненавидевший период раскола великой державы, лишившего людей многих социальных благ, которые были доступны во времена СССР, переносил в какой-то степени свое негодование на тех, кто способствовал концу Союза.
Черняков был человеком небольшого роста, но мощного телосложения, с бледным нервным лицом и язвительным взглядом. Все в его внешности говорило о пережитых страданиях, потерях, нестерпимой обиде за украденную, некогда хорошо устроенную, отлаженную жизнь. Он с содроганием вспоминал улюлюкающие толпы, встречающие с хлебом-солью у трапов самолетов или на платформах железнодорожных вокзалов чету Вишневской и Ростроповича, Шемякина, Солженицына, Войновича, Любимова, представителей аристократических династий, членов царской семьи. Разъедающей, как ржавчина, звуковой галлюцинацией сквозила в памяти пламенеющая музыка группы «Кино», эхом отзывались песни «ДДТ» и «Наутилуса», медленной, тягучей массой расплывались звуки «Аквариума». Павел знал, что не хотел перемен, но перемены не спрашивали, чего он хочет. Все, чему учился Черняков в Ленинградском государственном университете им. Жданова, вдруг стало ненужным, совершенно обесценилось. Триста пятьдесят советских рублей, составлявших его профессорскую зарплату, превратились в триста пятьдесят новых рублей. Раскопки, которые он вел в Крыму, ставшим в одночасье территорией чужого государства, были свернуты, все заслуги Павла забыты. Вместе с семьей он в мгновение ока оказался за чертой бедности, стал практически нищим, единственной мыслью которого было выжить и каким-то чудом добыть денег, чтобы не умереть с голоду в один из ближайших дней.
«Челночничать» он не желал, да и не умел и не научился бы, но не хотелось падать в какую-то бездонную пропасть, Павлу просто хотелось жить дальше. И вот, в то время как балерины, писатели, актеры, режиссеры, графы и князья возвращались в Россию, Павел, списавшись с коллегами и друзьями по одной совместной франко-русской экспедиции, в скором порядке собирал нужные бумаги, справки, документы. Уладив все формальности, распрощавшись с коллегами по кафедре, с родственниками и друзьями, ученый со всем семейством переехал в Париж, получив возможность занять должность профессора на кафедре археологии в университете.
Мало-помалу жизнь налаживалась, со временем языковой барьер был преодолен, сын пошел в школу, жена устроилась на работу, появилась возможность купить в ипотеку четырехкомнатную квартиру в одном из ближайших пригородов Парижа. Павел принимал участие в экспедициях, писал статьи, читал лекции, которые пользовались большим успехом, но было что-то, что не давало ему покоя, что мешало спать по ночам, подтачивало и душило. Хотя Павел до боли в суставах, до немоты ненавидел новую Россию, он тосковал и беспрестанно вспоминал о ней, точнее, о том времени и о той стране, которой уже не было на геополитической карте мира. Он видел по ночам, как возвращается в свою старую ленинградскую квартиру, которую продал перед отъездом, как он ходит по ней, огромной, со множеством дверей, из открытых окон доносится музыка давно ушедших в небытие песен про миллион алых роз, про айсберг в океане, про землю в иллюминаторе. Он слышал шум своих шагов, отдаленный смех, шепот, позвякивания. Затем он просыпался и обычно не мог заснуть до утра.
Александр Телищев учился у Чернякова. Он был современным молодым человеком, влюбленным в предмет своей будущей специальности; идеи христианской философии Соловьева, экзистенциализма Шестова и Бердяева, о которых так часто слышал от отца и деда, его не увлекали. Он считал, что подобными вопросами должны заниматься специалисты, а время собраний интеллектуалов, которые за чашкой чая задумываются о судьбах человечества и спорят о вопросах бытия, давно прошли. Александр был всецело погружен в историю Шумера, в арабскую культуру, в изучение современного и древнего Ирака. Как и многие люди его поколения, он был узким специалистом, интересы его не выходили за рамки культуры, языка и истории Ирака. Как и многие сверстники, читал Александр, особенно уже после обучения в Сорбонне, в основном специальную литературу и придерживался распространенного еще со времен обучения в школе родного Буживаля мнения о том, что литература до середины XX века канула в Лету вместе с Гюго, Бальзаком, Мопассаном, Золя, Диккенсом, Толстым и другими старыми добрыми гуманистами. Постмодернизм, драма и роман абсурда, структурализм Ролана Барта, деструктурализм Жака Дерриды – все это было слишком холодным, слишком «интертекстуальным», герметичным для него, литературой для посвященных, то есть для тех, кто профессионально занимался литературой, семиотикой, философией. В современной ему литературе (1980—1990-х годов) он также не находил для себя ничего интересного и всерьез увлекался лишь ставшим уже к 1990-м годам такой же классикой, как творчество Достоевского или Пруста, экзистенциализмом Сартра, у которого особенно любил «Тошноту»[23], а еще конкретнее – то место, где Сартр рассуждал о памятнике Эмпетразу[24], женщине, которая долго и пристально всматривалась в черты каменного колосса, портретах великих людей, свержении идолов.