Книга США. PRO ET CONTRA. Глазами русских американцев - Владимир Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошлое привычно тяготело над Петровым. Зависало, как тучка, в самую солнечную погоду его существования. Он просто не мог ничего предпринять и придумать нового без этого хвоста.
И жить у него выходило только от первого лица. Никаких тебе мистификаций и кувырков. Сладость русской мечты о превращениях. Котлы с чудотворными водами перед Иваном-дураком. Нырни и вынырни другим. Совсем другим — лучшим, во много раз лучшим! — на себя нисколько не похожим. Что это, спрашивал себя Петров, комплекс русской неполноценности? или русская же брезгливая нелюбовь к себе, остое*ень от себя постылого, на всю жизнь к себе безотъемочно приставленного? Еще бы не остоё*, когда ты возникаешь сращением всех прожиточных слоев. Один за другим, один к другому, и в каждый твой день — все налицо, все присутствуют. Ничего не скрыть, никем не прикинуться. Нет никакого камуфляжа — ни защитного, ни прельстительного для других. Все та же занудная русская открытость в лице. Никуда от себя не сбежать.
Вот Лев Ильич, просивший звать по отчеству в своей последней реинкарнации возвращенца, столько раз от себя убегал, жил под разными личинами, что себя в лицо уже не различает, и прошлое его не мучит. Да и нет у него этого прошлого — настолько он его удачно замутил. Конечно, завидно глядеть со стороны на еврейскую легкость и ловкость сращения жизни при открытых ее переломах.
А бывает и так, что узел географического сечения, эта крестовина меридиана и параллели, дающая на карте Петербург, проходит под позвоночным столбом местного урода, насмерть привязывает его к месту жительства, к месту действия его единственной жизни. Он обречен и счастлив. Потому что есть данные наперед цель и смысл жизни. Сдвинуться — значит сломать эту чудную органику места и жизни, перебить себе позвоночник, изуродовать себя, а может быть, и уничтожить. Кто выбирал ему место рождения? Бог назначил. И как он смел променять свой, подаренный на рождение и всегда вдохновительный город на трескучую фигню
Нью-Йорка? Пустопорожний, самодовольный, говнистый, жирный и тощий духом город-уродина, е*ал я тебя на все четыре стороны!
— Послушайте, Саня, я вижу, вы снова схватились с Нью-Йорком, — сказал чуткий Певзнер, дружелюбно растолкав коленом непреклонные колени Петрова. — А это очень и очень чревато, прямо опасно, поверьте мне, я вас уже предупреждал. Запросто можете загреметь в полицейский участок. За оскорбление действием и даже за сексуальный наскок. Никто не поймет, что — на город. И позвольте застегнуть вам здесь, сами не сможете — резинка от трусов втравилась в молнию.
И Петров скрепя сердце позволил. Точнее будет — скрипя сердцем и весь выворачиваясь наизнанку, настолько невозможна была по натуре та роль, которую приписывал ему — сомневаясь, страшась и полунадеясь — недавний вдовец Певзнер. Портрет его жены в попсовой рамке — там голубела жирная вода, мерцали водоросли, вились ракушки — висел в простенке между окнами. И завсегдатаи Левиного салона, занимая места за длиннущей и древней — в триста с лишком испанских лет — столешницей из мореного дуба, спорили, чтоб только не сидеть под взглядом юноши с серьгой и макияжем, — юноши нежного, наглого и сладко дебильного, но «совершенно неотразимого для матерого голубого самца вроде нашего дорогого Льва Ильича», — как утверждал грубый Никаноров, профессионально интересующийся евреями и геями в их свободном проявлении.
Звонок. Ура! Привезли провиант из «Дамы с собачкой», одной из Левиных рестораций. Оттолкнувшись от Петрова, Лева дал задний ход на своем роликовом кресле, развернулся и покатил к дверям — принимать товар. Петров расставлял на столе бутылки, гремел посудой и думал о Певзнере, которого не знал. Как о нем рассказывал прибывший в одно время с ним в Нью-Йорк Коля Никаноров.
Он любил представлять в лицах, в присутствии радостно краснеющего Певзнера, как тот на пару с прославленным русским балеруном — и оба в чем мать родила — козлом скакали по столам с икрой и шампанским в ночных притонах Нижнего Манхэттена. Свечи в высоких шандалах, наркотой так слегка возбудительно веет, джазисты тянут-потянут-вытянуть не могут какой-то кисленький блюз. Столы составлены, как в тайной вечере, — а что, тоже союз голубых, доказательств не требует. За столами — сплошь жопочники, это был их звездный час, допрезервативный рай гомического секса. Откуда — прямиком в ад, но они тогда не ведали. Ихний пир перед самой чумой. Покуда СПИД не грянул. А что, все нормальные мужики были тогда у них в затраве, вся культура (не ахти какая), все искусство (тоже не ахти) сквозь проголубели. Знаете, что наш симпатяга Лео Певзнер, тогдашний в доску американец, выдал как несомненную истину? — что гомосапиенс тождествен гомосексуалу, и только ему, заметьте.
Был в том кабаке у нью-йоркского порта. Бывал и в их банях и клубах — из чистого интереса. К этнографии, скорее. И вот эти козлы и фавны, абсолютно голые, кобенятся на столешнице, а братва им тянет бокалы с шампанским — чтоб окунули туда свои фаллосы. Забыл сказать — балерун обычно был в балетных тапочках. Голый — но в тапочках. Он был чистый маньяк, колотился в экстазе, и член его знаменитый (из обрезанцев, но не еврей) всегда на взводе получался — как штык под прямым и выше углом. Так, чтобы попасть елдаком аккурат в бокал, парень тот сгибался жопой кверху и, нацелившись в шампанское, ё* его на пуантах. Все в отпаде — рев кобелей, визги сук. Счастливец залпом пьет шампанское, обогащенное семенем балеруна и его СПИДом. Но этого еще счастливец не знает. Ходила байка, что член его настолько раскаленный, что шампанское кипит и много вкуснее от этого. Все хотят такого напитка, все суют бокалы идолищу под член. Кому не довелось, совались к Левке. Лева, а Лева — ну, х*й с тобой, Лев Ильич, — не обижайся, но был ты у них на подхвате. И член твой (необрезанец, но еврей) как штык не стоял и вообще не стоял, а висел, и приходилось его макать в шампанское, которое конечно же у тебя не кипело. Но и этот напиток братва выпивала до капли. Клич: все — под стол! И был у них великий, но однополый, свальный грех. Такой вот перформанс, как говорят сейчас в России.
Свидетельствую как очевидец. Голубого секса историк. Потому что все эти оргии и вакханалии, и спермоносные менады очень быстро свернулись. Как и ночные притоны в Нижнем Манхэттене. Поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями? Грянул СПИД на гейское племя. Из тех ночных, по кабакам, оргиастов дай бог чтоб горстка уцелела. Вот Лева уцелел, даром что был из неистовых. Он вовремя женился и упивался уже безопасным семейным сексом с этим вот (кивок в сторону портрета между окнами) белобрысым англосаксом.
Это была иностранная — американская — пора в многоступенчатой жизни Левы Певзнера. Мало того, что он перешел на английский в общении, культуре, сексе, бизнесе — он постарался забыть все русское. И со своим соседом Бродским, которого боготворил, говорил, и лучше Бродского, по-английски. Так он клеился и втирался к своей жене, который неодобрял русский, как и любой другой иностранный язык. Зачем, когда есть космополит английский.
Золотое сечение Левиной жизни! Защитная сень однополого брака, когда кругом бушевал и разил насмерть их друзей и любовников СПИД. Левина кипучая энергия — дар еврею при рождении, — доведенная до счастливого клокотания любовью и беспрерывным сексом, выкидывала штуки, шутки, чудеса. Вместе с Алленом, юношей нежным, лживым, с распутным воображением, они написали, завербовав подставного автора, обретшее бестселлерную славу и деньги практическое руководство «12 наилучших способов поиметь женщину». Мутные от бешенства волны СПИДа, захлестнувшие тогда мужеложный Нью-Йорк, разбивались вдребезги о порог их семейной квартиры в Виллидже, где юный Аллен, не любивший ничего прочного и неизменного, сознающий, что выскочил замуж слишком вдруг и наугад, всякий вечер на супружеском ложе клялся Леве в верности и любви. Когда он сбежал наконец от этих ежевечерних клятв и от угрюмой Левиной страсти и очень скоро пошел по рукам в богемном Сохо, Лева знал, что любовь и секс от него ушли навсегда. Он слишком высоко ставил жизнь, ее деятельную трясучку, ее перемены и крутые виражи, ее лукавые игры с человеком в вечность, чтобы опять идти на риск сексуального радикализма. Тогда он и начал возвращаться.