Книга Пурга - Вениамин Колыхалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Полное разбоище!
К ходоку подъехал в кошевке председатель колхоза.
— Выездил что-нибудь?
Насупленный лесообъездчик протянул развернутый лист. Подавая, заглянул в него: не скатилась ли из-под машинописного текста круглая печать. На месте. Даже тень от себя пустила — легкий чернильный оттиск наверху фирменного бланка. Славная бумага оказалась под двумя печатями.
Тютюнников вчитывался в текст, радовался результату анализа.
— Мы предвидели это. Ведем просеку к тому сосняку. Прорубили волоки. Привели в порядок дальний барак. Скоро в него будем переселяться.
Анисим Иванович оживился. Расправил плечи — еще подрос на голову. Приветливо протянул председателю руку.
— Здравствуй, Василий Сергеевич! Здравствуй, дорогой! В суете даже с земляком забудешь поздороваться…
Длинна дорога-ледянка, зато укатиста. Возчица Марья успела перебрать в голове много дум. О колхозном собрании, на котором произошла словесная перепалка, о делянах. Думала о муже Григории. О сироте Павлуне. Всплывет перед глазами, утонет в пучине снегов клубный зальчик, освещенный керосиновыми лампами. Возникнут барачные нары, саженный лесообъездчик, фронтовичок Яшка-однокрылый. И снова бычьи зады, плотно лежащие сосны на санях.
— Шшевелись, ддьяволы! Шшомполла ззахотели?! Ввраз прочищщу!
Обезбородили староверца Орефия Куцейкина: добрый пучок чесаной кудели сняли. Подставил под стрижанину руки, поймал. Воровато спрятал в карман хлопчатобумажного пиджака с торчащими лацканами, протертым до дыр воротником. Испуганно глянул в мутноватое зеркало: боже, спаси и помилуй! Чужой человечище воззрился из стекла.
Если бы волей Господа Бога творилось сие святотатство, принял бы острижение без душевных мук. Набрасывай на плечи и шею любые вериги, истязай на кресте, всаживай в руки и ноги аршинные гвозди — во имя спасителя все вынесет, все стерпит. Поганое, богомерзкое слово «война» кружилось над ним крупной осой и все же село на широкий затылок. Ползает, готовое укусить, пустить в кровь жало.
Криворотый брадобрей дышал на Орефия зловонным чесночно-табачным перегаром. Перед глазами Куцейкина посверкивала раскрытая опасная бритва. Внятный внутренний голос подстрекал схватить отточенную сталь, чиркнуть под головой брадобрея. Другой голос, более властный, приструнил горячий рассудок: «Завинят, посадят в тюрьму. Расстрелять могут… Послушание — вот твоя щадящая защита… Не убий, Орефий, не убий. Терпи! Явится спасение, и протянет осподь милосердную руку, укажет праведный путь… Проведи меня, осподи, по чистилищу, останови у врат ада…»
Новобранцы жили в палатках за городом. Неподалеку располагалось учебное стрельбище. С утра до вечера раздавалась пальба, слышались зычные армейские команды. Неподвижные и ползущие мишени развернули к песчаному яру: пули взвихривали легкие фонтанчики. Они рассыпались прахом за фанерными разрисованными щитами. Головы, груди фрицев-мишеней, исхлестанные свинцом, подтверждали о меткости сибирских стрелков.
Григорий, муж большебродской телятницы Марьи, попал в один взвод со староверцем. Орефий часто ощупывал карман, где лежала обездоленная борода, бубнил молитвы. Гришка бубнил военный устав.
Однажды Куцейкин, углубленный в чтение молитвенника, вздрогнул от крика:
— Нна крраул!
Соскочил с травы, уставился на одновзводника. Промолчал. Он давно нагнал на себя упорную немоту. Даже на вопросы ротного командира цедил редкие, тягучие слова.
— Солдат Куцейкин, — втолковывал Григорий, — ты на Иисуса надейся — это твое дело. Но по-пластунски ползать на войне тебе придется. Мне надо обучить тебя ползучему искусству.
Орефий закрыл молитвенник, уставился на земляка. Вырванный из тайги мобилизационным призывом, никогда не видевший города, Орефий Куцейкин был ошеломлен, подавлен чудовищем-паровозом, грохотом повозок, громадой кирпичных домов, многолюдьем. Выращенный в ските под молитвенную колыбельщину, он жил по непогрешимому староверческому уставу, подчиняясь неделимой власти святых старцев. Над всеми откольниками простиралась власть божья. Она не чинила препятствий. Не порицала, не давила налогами, не теснила в дальние тайговники. Боги не рыскали, как государственные чиновники, не совали нос в книги, не доискивались сути веры бородачей. Куда бежать от зримых властей? Кривоколенная речка Пельса не бесконечна. Верховье у нее одно. Забрались откольники на самый краешек Понарымья. Глядь, и сюда пожаловали строгие человеки при погонах. Не в землю же провалиться от пригляда властей.
Куцейкин даже своему земляку не рад. Кто такой Гришка? Васюганец-голодранец. Такой же леший таежный, а командует: ползи по-пластунски. Орефий на медведя в полный рост ходил, тут на посмешище солдатской братии на брюхе ползти?! Жваркнуть бы командира по шее, чтобы уши отлепились. Но дозорит кто-то над староверцем. Говорит голосом радетеля: «Смирись. Покорствуй. Скит далеко, но заступная молитва старцев дойдет и досюда».
Одновзводник Заугаров не торопится отдавать повторный приказ. Стоит рядом с простолицым мужиком, который ковыряет пальцем в широкой ноздре, и обидчивым голосом гундосит жеваные слова:
— Руки болят, ноги болят, а на войну взяли. На покосе, бывало, нагрею паклю мочой, прислоню к ладонным тылицам. Чуток отойдут руки — дальше кошу на колхозную скотину. Пальцы пухнут. Мазал их мурашиным маслом. Плечи натирал. Положили в больницу — кашель стал бить. Всех из палаты выжил. После излечения выпил на радостях кружку бражки — ноги разнесло: ни в штаны, ни в кальсоны не впихнешь. Струхнул, лекаря на дом призвал. Дал он какую-то таблетку: опухоль опала, кожа пустой мешковиной висит. Пригрозил лекарь: отрицай, говорит, рюмку, иначе концы отбросишь. Каково, Гриша, жить на белом свете? По всем статьям болен, а меня на войну…
— Не скули!
— Оно так. Все же боли в суставах ломучие. Лекарь покрутил ступни, щелкнул по лодыжке: «До Берлина, говорит, дотопаешь. Рюмку, говорит, напрочь отрицай…»
— Верь. Совет дельный. Фронтовой магарыч мне будешь отдавать. Орефий тоже. Тебе, Данилушка, по нездоровью пить нельзя. Куцейкину по древнему обряду.
— Я пьяный — шибко ерошливый, — сознался крестьянин. — На Пасхе к теще дугу стал примерять. Она меня рассольчиком из ночного горшка окатила.
Орефий был рад мирскому разговору: забыли о нем. Можно снова раскрыть молитвенник, погрузиться в святую книгу, уложить в голову несколько напевных слов.
— Данила, покажи Куцейкину пластунский стиль.
— Сей момент!
Мужик растянулся по земле влежку. Касаясь подбородком истоптанной травы, пополз от палатки крокодильчиком.
Заугарова — рослого парня-васюганца — сделали командиром отделения. Впервые назначенный на должность, ходил среди подчиненных с горделивой осанкой. Среди новобранцев Орефий выделялся шкафной фигурой. Григорий был обязан обучить его пластунскому стилю. Немец такого выцелит в два счета. Староверца надо сровнять с землей, спрятать в окоп, за танк, куда угодно, лишь бы не торчала плечистая мишень, не попала сглупа на мушку. Вера верой, молитвы молитвами, но военный устав тоже вызубрить надо. Заугаров догадывался: хватит мороки со скитским отшельником. Нацелит на командира глазищи: из двустволки пальнет. Минуты три минуло, ослушник не ложится на землю, не выпускает из лап молитвенник. Староверцев по разным ротам распределили. У одного тщедушного на вид мужика бородень была черная. Висела над грудью большой чагой — березовым грибом-наростом. Скосил ее брадобрей — даже не взглянул на прощание. Один Орефий из всех скитников прикарманил куделину. Ощупывает ее часто. Вытащит втихаря, расчешет костяным гребнем, огладит и спрячет в шелковый мешочек: его подарила толстобокая молодайка на городской улице, уставленной старинными домами с резными наличниками и красивыми дымниками. Преподнесли староверцу ненужный кисет для махорки. Куцейкин помолился богу: в руки попала шелковая тара для бороды.