Книга Общая тетрадь - Татьяна Москвина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или в каждом потенциальном театрале есть какая-то слабина, какая-то предрасположенность к будущей зрительской доле, какой-то изначальный червь? И как этого червя назвать – мечтательность? «идеалистичность»? душевность?
Нет, не то, не то. В существовании театрала – непростое «судьбы скрещенье». Тут и слабость, и сила. (Хотя мечтательность – свойство как раз такого двойственного состава!)
А главное, театр – не один, их по крайней мере два. Назовем их так: внешний и внутренний.
Во внешнем театре много всего происходит. Кризисы и ремонты, назначения и юбилеи, реформы и премьеры, этот театр исчислен, пронумерован, расписан, там все разложено по полочкам, и на все есть графы и таблицы. Когда пишешь о театре, всегда приходится иметь в уме этот «внешний театр», сверяться с ним, с его расписанием: указывать время, называть имена, делать выводы. Так себе работа. Но единственное, о чем стоит писать, – это о «внутреннем театре». О том, что из увиденного на сцене зажило в душе и стало неподвластно кризисам, ремонтам и юбилеям.
Поэт Пастернак в известном стихотворении сетовал на людей, черт-те знает во что превративших жизнь, эту «жемчужную шутку». Так можно заплакать и о театре – он тоже если не жемчужная шутка, так изумрудный каприз. Что-то артистически драгоценное, внебытовое, за пределами тяжких чугунных нужд, и превращать театр в коммерческое предприятие – значит надругаться над вечностью в извращенной форме.
Пристрастие к театру – аристократично, оно в том же ряду, что страсть к фарфору, драгоценностям, коллекционированию книг или старинных монет; только театрал собирает и коллекционирует чудесные мгновения своего «внутреннего театра». Парадоксальным образом в ХХ веке эта аристократическая причуда стала доступна широким массам советских людей – когда коммунистическая идеология решила сделать театр своим инструментом и совершила полную театрализацию страны.
Нельзя сказать, чтобы из этого ничего не вышло, но то, что вышло, никак не назовешь тем, что было задумано. Люди были лишены необходимого, но получили как бы «избыточное» – аристократическую изысканную привилегию владеть «внутренним театром». Вместо изобилия потребления, вместо свободы передвижения. Такое положение дел привело к возникновению удивительного явления: люмпен-аристократов. То есть бедных людей, у которых была единственная аристократическая привилегия – иметь великолепный, развитый, сложный, высочайшего калибра театр. И это абсолютно снимало ощущение бедности, чувство лишения, ущемленности, несвободы. Это была привилегия, льгота, компенсация – и была и есть, поскольку поменялся тип уродства жизни, а не сущность этого уродства…
Мне встречались люди, которые помнят просмотренные спектакли гораздо тверже и ярче, чем собственную жизнь. Да что там! Я могу и в зеркало глянуть и такого чудика увидеть. И вовсе не одни только великие, знаменательные, потрясающие зрелища осели в памяти – да нет, там осела на крепких правах полнозвучного запоминания самая что ни на есть сценическая повседневность, всякий-разный театральный подорожник, лопух и крапива. И собственные будни и праздники слились с театральными буднями и праздниками в общую прожитую действительность, зияющую какими-то нежными, зачарованными очажками зрительской памяти.
Смотрю сегодня, например, в сериалы и вдруг вижу опять знакомое лицо, изменившееся от времени, но безошибочно возбуждающее тот самый очажок: э, да этот улыбчивый криминальный эксперт – это же Игорь Шибанов, из ТЮЗа, он так славно играл в спектакле «Трень-брень» озорного мальчишку, который сначала дразнил рыжую девочку, а потом ее полюбил. Такая была повесть у Радия Погодина про рыжую девочку, как над ней смеялись глупые ребята, изводили, а потом она всем доказала, что молодец. Девочку эту играла великолепная Ольга Волкова, а потом она перешла в Театр Комедии, и роль стала исполнять какое-то время Наталья Боровкова, а потом Лиана Жвания. А я это смотрела раз десять, наверное. И помню. А первый спектакль Льва Додина в том же ТЮЗе – «Свои люди – сочтемся» Островского – вообще могу рассказать по минутам сценического действия. Ах, извините, это был не самый первый спектакль, первым было «А вот что бы ты выбрал», где главного героя, мальчика, играла Татьяна Шестакова, молодая, прелестная, с длинной челочкой… То есть все это во мне осталось где-то насовсем. И это уже никакими силами из меня не вынуть.
Вот в бесконечной «Моей прекрасной няне» фигурирует в качестве «дворецкого» Борис Смолкин – это вообще целая история. Когда Владимир Воробьев ставил в Театре музыкальной комедии свои блестящие мюзиклы, Смолкин там был на первых ролях, и я, наверное, все видела. То, что он в «Няне» делает, – это совсем неплохо, но, конечно, так, милый пустячок. Он играл Тарелкина и Расплюе-ва в мюзиклах по Сухово-Кобылину, он играл Труффальдино из Бергамо и Селестена-Флоридора в «Мадемуазель Нитуш». Первоклассно играл. Помню…
Так хорошо, так приятно от мысли, насколько все это – личное, свое, никому не подвластное, человеческое, никому не нужное, печально-сладостное: прожитый в душе театр, свои волнения, личные радости. Какой-то дивный бонус, приплюсованный к жизни. Что-то похожее на любовь, которая была счастливой, но прошла, оставив, однако, свое герметичное, плотно обставленное всяким рукодельным скарбом пространство, которое никто не сможет помацать грязными лапами.
И ничего, никаких специальных приспособлений не надо, и незачем тревожить хитроумную технику, я просто скажу себе: Олег Борисов, и он возникнет на авансцене БДТ, молодой, худой, злой, со своими горячечными глазами, он будет принцем Гарри и скажет о дурной компании, в которой кутит и шалит от избытка сил, мечтая о короне: «Я всем им знаю цену!» И совсем элементарно: включить любую Алису Фрейндлих 70-х годов. Вот она, Геля из «Варшавской мелодии», сидит за пианино, справа, в бежевом костюмчике с коричневыми рукавами, играет и поет для своего возлюбленного спустя десять лет после разлуки и говорит своим незабвенным задыхающимся голосом: «Ты будешь смеяться, Витек, я все еще люблю тебя…» Витеков, которых любит Фрейндлих, тем временем удалось увидеть трех, последовательно сменяющихся, и среди них был и Анатолий Солоницын. Он был трогательней, глубже и бесплотней всех… И сколько таких очажков завелось уже в душе – прямо и не сосчитать. И странным образом эта призрачная, нежная жизнь совместилась с моей собственной судьбой, сообщая ей удивительную ноту, причудливый привкус, смягчая жестокость и горечь прожитых лет…
Что и говорить! Моя мама в молодости (50-60-е годы) играла в знаменитом самодеятельном театре Военно-механического института, была на первых ролях, так она помнит наизусть все поставленные спектакли, и кто там играл, и как играл. Вспоминая свой театр, она молодеет на 50 лет, голос обретает былую звонкость, из глаз потоками льется веселый свет. И ей что-то просквозило, просветило тогда, что-то навек милое, дорогое, сумевшее подкрасить, подсветить целую – ой как невеселую – жизнь.
Интересно, куда после смерти попадают пропавшие, сгинувшие театры? Есть ли для них свой рай и свой ад? Не «здесь» – здесь начинаются свои приключения в посмертии театров, связанные с приключениями общей культурной памяти, – а «там»?
(Смешно рассказывает в своих дневниках Олег Борисов. Будто приснился ему, после своей смерти, Георгий Александрович Товстоногов. И говорит – слушай, я тут всех собрал, Эсхила буду ставить. Давай ко мне. Борисов обрадовался, ждет, какую роль предложит ему мастер. А тот и молвит – так, это Луспекаев, это Полицеймако… а вот для тебя отличная роль, один из хора, – жду!)