Книга Люди золота - Дмитрий Могилевцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но с другой стороны – разве сила золота и богов не прорастает через человеческое? Пусть бог нашлёт дождь или камнепад – но кто и как узнает наславшего, назовёт по имени? Кто истолкует его волю? Если бы не люди, узнавшие и произнесшие имена богов, те были бы бессильны в срединном мире. Сила золота выросла в людях, как плод во чреве. В лесу Акан есть племена чёрных, ценящих золотые слитки лишь за тяжесть, швыряющих ими в диких зверей. На россыпях Вангара, где несчастные, невежественные лам-лам, умирая от жидкого серебра, выковыривают золото из земли, за него не купишь ни дома, ни раба – но лишь то, что дают в обмен на золото чужаки: соль, железо, стеклянные безделушки, куски полотна. В земле мансы за золото можно купить всё съедобное и четвероногое – а на северном берегу Сахары золотом уже мерят людские души, определяя уважение и достоинство по достатку. За морем же, в землях, подвластных новому богу, золото даёт и власть, и земли. Лишь право крови не купить за него, но и право крови в глазах людей нового бога не стоит ничего, если за ним не стоят сталь и золото. Люди протянули по всему срединному миру паутину золотоносных вен, и самое имя того места, откуда везли они золото, стало для них знаком благодати и земного счастья. Старые боги всего лишь учуяли, где струится кровь людских дел, и нашли того, кто смог отвезти их туда.
Сомнения разъедают рассудок и тревожат душу. Когда жизнь пустеет, её заполняют сомнения. Спасение – война, сталь и книги. Но с тех пор, как Хуан встал на берегу океана и объявил его побережье владением мансы, настоящих войн не было. Мятежи, стычки на границах, унылая распря с Канемом и тревожный мир с людьми пустыни – разбойными, презирающими всякий договор с чёрными, уважающими силу, но ежегодно пробующими её на крепость, – не война, но унылые хлопоты по поддержанию порядка. Под копьями Леинуевой ватаги обещали покорность и Валата, и Аудагост – ворота дорог через пустыню, – к вящей радости купцов и караванщиков. Нумайр, разжиревший как выхолощенный кот, но по-прежнему хищный, всё богатеющий, но не упускающий ни малейшей выгоды и возможности богатеть быстрее, прислал мансе и Инги ворох подарков: узорчатого тканья, разноцветных прозрачных камешков, брызжущих светом, чаш переливчатого стекла, книг и свитков. И, отдельно, завёрнутую в тройную промасленную холстину, разрубленную пополам лепёшку серой стали.
Нумайр знал, чем обрадовать и чем ранить того, кто лишил его дома и богатства, пусть и снабдив взамен домом куда роскошнее и богатством куда большим. Инги проводил у горна и наковален недели напролёт, радуясь и ярясь, забывая и о пустых годах, и о богах, и о куске хлеба. Чёрные шарахались от его ярости, когда разбитая глина тигля открывала ноздреватый, шлачный, погубленный слиток, и приплясывали от радости, когда их учитель и господин, великий Ндомаири, поднимал остывающий клинок, змеистый и яркий, и пел на языке полночи, желая клинку силы. Чёрные устраивали состязания в мастерстве, определяя лучших в ученики к великому, несли ему всё новое и необычное. Знали: стали и рождающим её он всегда рад, и ни в каком горе не отстранится от того, чтобы глянуть на плавку, на новый звонкий металл, упругий и ковкий, и любым новостям предпочтёт известие о новой руде или умении закалить остриё.
А Нумайр сумел украсть у Инги радость работы. Его серая сталь оказалась проклятым чудом. Инги сотни раз пробовал повторить свою первую сталь, рождённую зимой и ветром. Короткий клинок из той стали носил до сих пор, и до сих пор ни единой трещины, выбоинки, скола не явилось на нём – после драк и свальной резни, когда пластают чуть не вслепую, не глядя, плоть ли встретит лезвие или чужое железо. И точить его почти не приходилось – клинок оставался волшебно острым. Лишь чуть подправить, самую малость. Потому и не снашивался почти – удивительное, несравненное оружие. Плоть сама расступалась перед ним.
Но сталь зимы была лишь бледным, слабым подобием присланной купцом. На серой глади слитка переплетались ветви и листья, сгибались коленчато, множились и сливались, вились арабским письмом. Слиток был книгой, ключом к тайне. Инги три дня и три ночи просидел, вглядываясь в узор тёмных нитей, и глаза его плакали от усталости и бессилия. Затем разжёг горн и за две недели сковал из половины привезённого удивительный клинок – гибкий, но твёрдый, будто сплетенный из тысяч волокон, но на самом деле – единое целое. Все прежние способы пустить змей по клинку: десятки проковок и перегибов, пучки проволок, чередованье рыхлого железа и хрупкой, пересыщенной стали – были жалким подражанием, попыткой дикарей повторить непонятное.
Инги не украшал клинок, лишь протравил, открыв удивительное сплетение: переливчатое, сизо-чёрное, серое, синее – замерший в стали узел тёмных змей. И жалил клинок по-змеиному, чуть касаясь, – разделял надвое.
Когда вышел во двор с новым мечом в руке, чёрные высыпали, замерли вокруг. Все две недели по кузнечному городку ползли слухи, множась и противореча сами себе. Теперь сбежались все, бросив работу и жён. Инги велел привести быка – большого, здорового трёхлетку. Бык сопел, косился испуганно – его дёргали за продетую в ноздри верёвку, толкали сзади. Звери лучше людей чуют смерть.
Но бык не успел её ощутить. Инги даже не приказал державшим его отойти. Чуть махнул рукой – и бычья шея разделилась, раскрылась, показав правильный, на яйцо похожий кругляш рассеченного хребта, отверстия жил, узорочье сухожилий и гладкое, бурое поле ровно разделённой плоти. Почему-то не пролилось и капли крови, будто она, испугавшись, отступила в разделённые тела – и через мгновение хлынула вся сразу. Чёрные, завопив, шарахнулись прочь. Безголовый бык постоял немного, выливаясь, затем опустился на колени и лишь тогда завалился на бок, мелко подрагивая.
Лезвие же осталось чистым – без капли влаги, без налипшей шерстинки. Оно и не заметило, через что прошло.
Инги приказал строить большую печь. Тогда был конец сухого времени, зной палил нещадно, крал влагу из-под век. Быть может, жара способна совершить то, что когда-то сделал мороз? Нумайр писал, что лепёшки серой стали варят люди земель, лежащих далеко за пределом арабского Машрика, там, где горы полны огня.
Месили глину и клали печь все мастера городка. Инги стоял над ними день и ночь. Сам отбирал руду, перебирал уголь, сам с тремя вернейшими, искуснейшими мастерами закладывал в печь – и запел, видя, как льётся в изложницу мать стали, брызжет огнём. Застывшие серые куски совал в тигель, перекладывал углём, присыпал окалиной, толчёным известковым камнем, сам закупоривал плотно, промазывал – нельзя ни единой щели оставить! И – в печь, на самое дно, а поверх уложить слоями уголь, чтоб постепенно прогорал, давая ровный жар.
С утра поднялся ветер – обжигающий, едкий, щиплющий веки. Печь вздрагивала, и с краёв её, поднимавшихся выше городских стен, сыпалось глиняное крошево. К полудню ветер пригнал жёлтую муть, взбитый мелкий песок, раздирающий лица, забивающий глотки и ноздри. Чёрные попрятались в дома, а Инги остался у печи, слушая её дрожь, чувствуя, как колотится внутри огонь. К сумеркам, когда ветер улёгся, оставив сугробки песка у стен, Инги ободрал корку с ладоней и губ и разбил молотом бок отгоревшей печи. Щипцами выволок наружу почернелый тигель, расколол – и, глянув на серый ком в пятнах приставшего шлака, сказал выбравшимся из-за стен чёрным: «Берите и делайте из него мечи. Это хорошая сталь. Не хуже вашей».