Книга Людское клеймо - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственное, что ей в нем нравится, — это хорошее, по-настоящему хорошее знание Маркса и Энгельса. Да, он любит поговорить на экономические темы ворчливым тоном посвященного, но наряду с этим он прекрасно знаком с их „Немецкой идеологией“ — произведением, которое она любит, которое всегда ее восхищало. Когда он приглашает ее ужинать в „Грейт Баррингтон“, все принимает более романтический и вместе с тем более интеллектуальный оборот, чем в столовой колледжа. За ужином ему хочется говорить с ней по-французски. Одна его пассия в давние времена была парижанка, и он пускается в бесконечные воспоминания об этой женщине. Дельфина, однако, слушая об этом его парижском романе и о других его многочисленных эротических привязанностях до и после, не раскрывает завороженно рот. Он беспрерывно хвалится перед ней своими победами, хвалится в очень учтивой манере, которую, впрочем, она немного погодя уже отнюдь не находит учтивой. Невыносимо, что он считает свои рассказы о любовных победах неотразимым средством воздействия на нее, но она с этим мирится — немного скучает, конечно, но в целом рада возможности поужинать с умным, уверенным в себе, начитанным и светским человеком. Когда за ужином он берет ее за руку, она тактично дает ему понять, что если он рассчитывает с ней переспать, то он сошел с ума. На площадке для парковки он легонько обнимает ее пониже спины и притягивает к себе. Говорит: „Я же не могу вот так раз за разом с вами встречаться и хоть немного не воспылать. Приглашать такую красивую женщину и разговаривать с ней, разговаривать, разговаривать — и ничего больше. Не могу“. — „У нас во Франции есть пословица, — говорит она ему, — и гласит она…“ — „Что же?“ — спрашивает он, надеясь на худой конец разжиться остроумным высказыванием. Она улыбается: „Не знаю. Может, потом придет в голову“ — и мягко высвобождается из его неожиданно крепких объятий. Она ведет себя с ним мягко, потому что это действует и потому что она знает: он думает, что виной всему возраст, тогда как в действительности, объясняет она ему в машине на обратном пути, возраст тут ни при чем. Все дело в складе ума, что куда менее банально. „Все дело в том, кто я такая“, — говорит она ему, и если не что другое, то хоть это отваживает его месяца на два-три — потом он опять начинает высматривать ее в столовой. Иногда звонит ей поздно вечером или рано утром. Из своей постели в Бэк-Бэе хочет говорить с ней про секс. Она отвечает, что предпочитает про Маркса, и консервативному экономисту этого достаточно, чтобы закрыть тему. И тем не менее ее недоброжелательницы уверены, что она спала с ним, потому что он такой влиятельный. То, что она, сколь бы тусклой и одинокой ни была ее жизнь, ничуть не заинтересована в статусе одного из мелких любовных трофеев Артура Зюсмана, в их представления не укладывается. Помимо прочего, до нее дошло, что одна из них назвала ее „устаревшим явлением“ и пародией на Симону де Бовуар. Подразумевается, видимо, что Бовуар продалась Сартру — очень умная особа, но под конец его рабыня. Для этих женщин, видящих ее время от времени за ланчем с Артуром Зюсманом и делающих совершенно неверные выводы, все на свете принципиальный вопрос, все на свете идеологическая установка, все на свете предательство и продажность. Бовуар продалась, Дельфина продалась, и так далее, и так далее. Что-то в Дельфине заставляет их физиономии зеленеть.
И это для нее еще одна проблема. Она не хочет ссориться с этими женщинами. Но философски она от них не менее далека, чем от мужчин. Эти женщины — гораздо более феминистки, в американском смысле, чем она, хотя говорить им этого не стоит. Не стоит, потому что они и без того не слишком дружелюбно настроены, смотрят на нее так, будто видят ее насквозь, видят ее тайные мотивы и цели. Она привлекательна, молода, стройна, непринужденно-стильна, она быстро пошла в гору, она уже приобретает репутацию за пределами колледжа и при этом, как и ее парижские знакомые, не пользуется здешними феминистскими клише — теми самыми, с помощью которых „подгузники“ добровольно лишили себя всякой мужественности. Она взяла на вооружение их риторику лишь в анонимном письме Коулмену Силку, и это не просто случайность, не только следствие ее взвинченности, но, если хотите знать, еще и расчет, маскировка. Вообще-то она не менее эмансипирована, чем эти афинские феминистки, а может быть, и более: она уехала из своей страны, отважно оставила Францию, преподает, печатается, хочет чего-то добиться; она здесь одна, и по-другому ей просто нельзя. Ни поддержки, ни дома, ни родины. Depaysee. Чужая. Совершенно свободна, но часто ощущает себя depaysee до полной потерянности. Амбиции? Она более амбициозна, чем все эти непримиримые феминистки, вместе взятые, но, поскольку на нее заглядываются мужчины, в том числе такая знаменитость, как Артур Зюсман, поскольку развлечения ради она может надеть с тугими джинсами старомодный жакет фирмы „Шанель“, а летом платье на бретельках, поскольку ей, что бы ни говорили защитники животных, нравятся кашемир и кожа, женщины колледжа ее не одобряют. Она ни единым намеком не выдает своего отношения к их кошмарной одежде — так по какому праву они судачат о „рецидивах прошлого“ в том, что она носит? Она прекрасно знает, что они о ней говорят. То же самое, что говорят о ней мужчины, которых она поневоле уважает, — что она шарлатанка и выскочка, — и от этого еще больнее. Говорят: „Она морочит студентам головы“. Говорят: „Как они ее не раскусят?“ Говорят: „Неужели они не видят, что это старый добрый французский мужской шовинизм в женском варианте?“ Говорят, что ее назначили заведующей кафедрой faute de mieux[52]. Издеваются над ее словечками. „Это ее интертекстуальный шарм работает, что же еще. Ее близкие отношения с феноменологией. Она у нас, ха-ха, феноменологиня!“ Она знает, как они прохаживаются на ее счет, и вместе с тем помнит, что во Франции и Йеле жила этими словечками; чтобы быть хорошим литературным критиком, она должна владеть этим лексиконом. Ей необходимо знать про интертекстуальность. И поэтому она шарлатанка? Ничего подобного! Это значит, что она не поддается классификации. В иных кругах здесь увидели бы ее мистическое обаяние! Но попробуй хоть на вот столько не поддаваться классификации в этой захолустной дыре — и тебя со света сживут. Даже Артура Зюсмана она этим раздражает. Какого черта она не соглашается хотя бы на секс по телефону? Здесь, если ты не укладываешься в схему, пеняй на себя. Что не поддаваться классификации — часть ее „романа воспитания“, что она всегда на этом-то и росла, никто в Афине понять не в состоянии.
Особенно досаждает ей женская троица — профессор философии, профессор социологии и профессор истории. Просто на дух ее не переносят потому единственно, что она не такая, как они, тупая зубрила. Из того, что она позволяет себе быть шикарной, они делают вывод, что она мало читает научные журналы. Поскольку их американские понятия о женской независимости отличаются от ее французских, они презирают ее за мнимый флирт с влиятельными мужчинами. Что она, спрашивается, такого сделала? Почему такое недоверие? Почему нельзя относиться к мужчинам так хорошо, как относится она? Да, она приняла приглашение Артура Зюсмана в „Грейт Баррингтон“. Значит ли это, что она не считает себя равной ему интеллектуально? Для нее вопроса даже такого нет. Конечно, они равны. Его общество ей нисколько не льстит — просто ей хотелось услышать, что он думает о „Немецкой идеологии“. И разве она до этого не подсела во время ланча к ним, к этой самой троице, и разве они не свысока с ней разговаривали? Само собой, они не снизошли до того, чтобы взглянуть на ее работы. Ни одна из них, конечно, ни слова ее не прочла. Тут личный фактор, и только. Якобы она со своей „легковесной французской аурой“ пытается обаять всех ведущих профессоров мужского пола. Тем не менее ее очень даже тянет наладить с ними отношения, сказать им напрямик, что ей не нравится французская аура — иначе не уехала бы из Франции! А что касается ведущих профессоров мужского пола, она ими не владеет — она никем не владеет. А то почему стала бы засиживаться до десяти вечера одна-одинешенька в своем кабинете в Бартон-холле? Чуть ли не каждую неделю она безуспешно пытается хоть как-то сблизиться с этой троицей, которая приводит ее в отчаяние, на которую не действуют никакие чары, никакие подходы, никакие уловки. Les Trois Graces — Три грации — так она их называет в письмах в Париж, порой зловредно переделывая graces в grasses. Три жирные тетки. На некоторые ужины (правду сказать, малопривлекательные для Дельфины) их зовут неизменно. Когда приезжает какая-нибудь крупная феминистская интеллектуальная шишка, Дельфине все-таки хочется получить приглашение, но она ни разу его не получила. Послушать лекцию — милости просим, но на ужин и думать не моги. А инфернальная троица, конечно, всегда на первом плане — они-то и зазывают сюда шишек.