Книга Тают снега - Виктор Астафьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После этой остановки долго ехали молча. Сережка вытащил из-за пазухи пирог, завернугый в тетрадный лист. Пирог был из ржаной муки с картошкой. Тася разломила его и, подав половину Сережке, кивнула головой в сторону Василия.
Сережка потянул за рукав Лихачева и, когда тот обернулся, сунул ему половину пирога, согревшегося у него под рубахой. Василий взял кусок, грубовато, одной рукой прижал к себе Сережкину голову и придавил пальцем его нос, оставив на нем темное мазутное пятно.
Сережка рассыпался звонким смехом. Не успел Василий проглотить кусок, показавшийся ему удивительно вкусным, как трактор уже разогрелся настолько, что из радиатора вместе с паром полетели брызги горячей воды. Василий выключил мотор — стало темно и тихо. Выл и бесновался ветер, швырял в замерзший трактор снегом, набивая сугробы вокруг.
— Ух, визжит как! — заговорил Сережка. — Ему надоело сидеть молча, и он, как взрослый, добавил: — Известное дело, весна скоро, вот он, Дед Мороз, и злится, не хочется удочки сматывать.
Василий улыбнулся и терпеливо ждал, когда Сережка заговорит снова. Но тот почему-то притих.
— Серега, ты задремал? — поинтересовался Лихачев.
— Не. — Сережка шмыгнул носом и заерзал на сиденье так, что затинькали пружины. — Я про дяденьку вспомнил про одного. На подводе он сегодня приехал со станции. А шапка у него, как пирог. Вот ему нащипало уши-то, наверно? — Сережка помолчал и, что-то вспомнив, повернулся к Василию. — Ой, чуть не забыл сказать, дяденька этот лектор, наверно, потому что про море рассказывал, про новое. Говорит, что если плыть и плыть все время по Кременной, то в море попадешь. Бо-ольшое-большое море.
Сережка не закончил одного и сразу перескочил на другое:
— Дядя Вася, у него зуб золотой вот здесь. — Сережка ткнул себе рукавичкой в угол рта. — И пальто у него, знаешь, какое, дядя Вася? С девчоночьим воротником… Хы-хы, интересное пальто. А Костя влип, как миленький, на уроке и кол домой приволок. Тетя Лида его в нашу с мамой половину закрыла. Он сначала все нам стучал по азбуке Морзе, потом песни пел, а потом как зареве-ет.
— Болтун ты, Серьга, у меня, — без всякого осуждения сказала Тася.
А Василий с задумчивой, теплой улыбкой вымолвил:
— Хорошо иметь на свете живую душу, родную, близкую, хотя вот бы и такую, совсем маленькую. — Он сдвинул на задиристый Сережкин нос лохматую шапку и похлопал его по спине. — Ждет вот, беспокоится.
Перед самым утром трактор с возом сена остановился возле молочной фермы. Василий спустил воду из радиатора и зашел в молочную, где дежурная расшевелила железную печку. Василий закурил, затянулся несколько раз и бессильно выпустил папиросу из пальцев. Усталость сморила его. Пришла Лидия Николаевна, растолкала Василия и велела идти домой, сказав, что его ждут в Тасиной половине.
А Тася с Сережкой отправились ночевать к Макарихе и забрались на горячую печку, спать.
Метель не унималась.
В Тасиной половине тускло светила лампочка, завешанная московской газетой вместо абажура. В газету завертывали что-то жирное, и пятна, нагревшиеся от горячей лампочки, чадили. За столом, положив перед собой журнал, сидел человек с седой, крутолобой головой и приплюснутым носом. Лицо его было простое, ничем не примечательное, а некрасивый нос придавал этому лицу даже что-то неприятное. Но маленькие синеватые глазки светились умом и добротой. Есть люди подобные березовому углю; с виду черен, холоден, а возьмешь — обожжешься. Огонь у березового угля таится глубоко, и не сразу его заметишь.
Человек этот — отец Василия — Герасим Кондратьевич Лихачев. Он много лет разыскивал сына, зная, что, кроме сына, ему разыскивать некого. Он заставил себя примириться с мыслью, что сын пропал, без вести пропал, и лишь глубоко в душе таилась маленькая надежда:
«А может быть…»
Война безжалостно раскидала людей, спутала их судьбы. Но именно на войне профессор Лихачев по-настоящему научился ценить человеческую теплоту в горе. Именно на войне ему страстно захотелось встретиться со своим мальчиком и все, все, что он раньше ему недодал, отдать сполна.
Встретить, обязательно встретить! Хоть раненого, изувеченного, но своего сына. Он докажет, что может быть отцом. Он сутками будет сидеть у его постели; весь свой ум, знания, всего себя отдаст ему. Только бы встретить!..
Будто в отместку за прежнее отчуждение злопамятная судьба все дальше и дальше разводила его с сыном. «Все проходят раны, поздно или рано…» пели когда-то фронтовики, и, может быть, со временем Лихачев перестал бы думать о сыне. Тем более, что он женился и перестал быть совсем одиноким.
Но однажды в клинику — это уже спустя много лет после войны — с тяжелым ранением был доставлен молодой парень. Судя по одежде и по тому, как он держался, его не стоило по амнистии выпускать из тюрьмы. Он все время плевался кровью себе на грудь, грязно ругался, не обращая внимания на сестер, готовивших его к операции, и клялся, что если он не даст «дубаря», то перережет «хрип» каким-то «подлюгам». Держался он так, пока был пьян. После операции несколько дней лежал без сознания, боролся со смертью. Только на седьмые сутки он окончательно пришел в себя и встретил Лихачева слабой, вполне человеческой улыбкой. Впрочем, профессор не раз убеждался в том, что даже самые отчаянные головорезы на больничной койке становятся людьми.
— А-а, доктор! — вяло и приветливо сказал он. — А я ведь вас знаю.
— Меня? Поразительно! Очевидно, в газетах читали?
— Я газет не читаю. Утирка! Мне о вас в исправительной колонии ваш сын, Васька, рассказывал, карточка у него хранится, на ней вы моложе.
— В-вы что-то пугаете… у меня нет сына… вернее, у меня был сын, но его звали не так.
— Дело это всего одну косую стоит, батя, имя-то.
— Минутку, минутку! Вы серьезно. Вы не шутите? Молодой человек, я вас прошу!..
…Да, они все-таки встретились. Но встретились не так, как того хотел Герасим Кондратьевич. Ничего особенного не произошло. Все было просто и даже как-то слишком буднично.
Мела пурга, спутав грань между ночью и утром. Пришел трактор, стреляя очередями в заснеженную ночь. Потом стало тихо, только свистела и бесновалась метель за окном.
Спустя много времени дверь избы распахнулась и на пороге появился высокий парень в серых валенках с рыжими пятнами мазута, в запачканной телогрейке и ватных брюках. Его красивые, резко очерченные брови недовольно сдвинулись, а темные, такие неповторимо темные, чуть грустные глаза на-какую-то долю секунды встретились с глазами профессора и туг же опустились. Парень колотил валенок об валенок и искал глазами веник. Герасим Кондратьевич бросился к нему, обнял, что-то пытался сказать. Тихий, недовольный голос привел его в себя:
— Я же грязный, выпачкаешься…
Так вот они и встретились…
Герасим Кондратьевич мерил шагами комнату, в которую их поселила Тася. Он остановился перед отрывным календарем и с недоумением уставился на него. Потом понял, что у календаря просто-напросто давно не отрывали листочков. Он аккуратно и долго отрывал их. Снова прошелся по комнате. Василий спал, откинув голову к стене, чуть слышно похрапывая. За ушами и под челюстями у него остались мазутные пятна. «Он хорошо сделал, что убрал простыню и чистые подушки, — подумал профессор. — А женщина здесь живет любезная, уступила свою комнату без лишних разговоров».