Книга Жар предательства - Дуглас Кеннеди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь настало время увидеть то, на что я особенно боялась смотреть: свое лицо. Как там говорится: лицо – зеркало души? Если это так, значит, моя душа все еще покорежена и покрыта шрамами. Только Майка дала мне зеркало, ее дочь, я заметила, забеспокоилась, словно ждала, что я утрачу самообладание при одном взгляде на сохраняющиеся повреждения, обезображивающие мои черты. Я зажмурилась, сделала глубокий вдох и подняла веки.
Первое, что мне бросилось в глаза, – это красные участки обожженной кожи на лбу и на щеках, а также множество мелких укусов. Те несколько часов, что я лежала на песке лицом вниз, на мне пировали блохи. И снова Майка жестами показала, что со временем болячки исчезнут. Как и багровый рубец на подбородке. Но еще больше меня шокировал обесцвечивающийся кровоподтек, покрывавший всю мою левую щеку до самого глаза, под которым тоже темнел синяк. Левое ухо было чуть деформировано от удара, который нанес мне насильник, – от удара, после которого в голове у меня стоял непрекращающийся гул. А губы все еще прорезали глубокие трещины, как будто они были рассечены.
Я опустила зеркало. Попыталась сдержать всхлип. Не удалось. Я превратилась в страхолюдину. При виде своего уродства я сразу вспомнила все те ужасы, что свалились на меня, – и как сама я в приступе временного умопомешательства гонялась за человеком, которого мне следовало вычеркнуть из своей жизни тотчас же, как только я узнала про его чудовищное предательство.
Из глаз хлынули слезы. Титрит обняла меня, я зарылась головой в ее плечо. Но Майка не собиралась смотреть, как я жалею себя. Она буквально оторвала меня от своей дочери и, сердито грозя костлявым пальцем, похожим на восклицательный знак, разразилась яростной тирадой, почти крича на меня на языке, который был вне моего разумения, но который к этому моменту я каким-то образом сумела понять. Следя за ее жестикуляцией, я постигла суть ее отповеди:
Не смей себя жалеть. Что случилось, то случилось. Ты выжила. Ты не умерла. Ты сможешь ходить. Ты сможешь иметь детей. Твое лицо заживет. И ноги тоже. Да, наверно, останутся шрамы, но они не будут тебя уродовать. У каждого из нас есть шрамы. А твой долг перед самой собой – вернуться к прежней жизни, когда ты будешь к тому готова. И больше никакого нытья. Здесь это недопустимо. Я этого не потерплю, потому что ты, я знаю, не размазня. Ясно?
Речь Майки была столь страстной (и громкой), что Наима спряталась за юбки матери. Я, словно провинившаяся девчонка, стояла с опущенной головой и боролась со слезами, сознавая, что Майка абсолютно права. Хочу я того или нет, мне придется переступить через весь этот ужас – выбора у меня нет.
Но Майка также ясно дала понять, что отправляться в дорогу мне еще рано. Она показала десять пальцев, потом четыре, подразумевая, что, возможно, отпустит меня через две недели. Вот тогда-то я и завела разговор – с помощью жестов, – о котором со страхом думала уже некоторое время. Я объяснила, что парни, совершившие надо мной насилие, еще и ограбили меня. У меня нет денег, вообще ничего. Майка пожала плечами, словно говоря: Зачем тебе здесь деньги? Ты— наша гостья. Подкрепляя свои жесты словами, я сказала:
– Но мне неудобно, что я пользуюсь вашим гостеприимством, а отблагодарить вас ничем не могу.
Майка мгновенно меня поняла и разгорячилась еще больше, заявляя (по крайней мере, именно так я истолковала ее пылкую речь):
Причем тут деньги? Ты – наш гостья. Мы позаботимся о тебе. Поможем встать на ноги. Когда поправишься, придумаем, как тебе добраться домой.
Я рассыпалась в благодарностях. Майка выставила вперед ладонь, словно говоря: Пожалуйста… и хватит об этом. Потом она велела мне снова лечь в постель, и Титрит с Наимой принялись обрабатывать мои раны: делали холодные компрессы, смазывали маслами и бальзамами больные места.
В течение следующих десяти дней на меня снизошло просветление – во многих смыслах. Меня по-прежнему поили снотворным – каждый вечер, примерно в восемь часов. И хотя Майка больше не усыпляла меня два раза в день, ночную дозу она увеличила, чтобы я спала двенадцать часов. Я понимала, что так она лечит травмы головы. Я редко покидала свою небольшую палатку, а у меня не было ни книг, ни бумаги с ручкой, чтобы чтением или записями заполнить часы бодрствования. Не говоря уже про современные развлечения – Интернет, телевизор или хотя бы радио, – которые обычно многим помогают коротать время. Меня не спешили знакомить с жизнью становища, я почти все время находилась одна, предоставленная собственным думам и размышлениям. По мере того как туман в голове – результат сотрясения мозга – рассеивался и я училась передвигаться самостоятельно, по мере того как шоковое состояние, в котором я жила, трансформировалось во вполне функциональное оцепенение, пребывая в одиночестве по девять часов в день, я только и делала, что пыталась проанализировать свою жизнь – ничего другого мне просто не оставалось.
Майка, взявшая на себя заботу о моем здоровье, также настояла на том, чтобы я снова начала нормально питаться, поскольку после нападения (я это чувствовала) я очень сильно похудела. Однажды я попыталась надеть свои песочные брюки, которые были на мне, когда меня похитили, и которые Титрит выстирала, но, как ни затягивала завязки на поясе, штаны все равно с меня сваливались. По приезде в Марокко я весила не более пятидесяти пяти килограммов, но за то время, что я пребывала в полукоматозном состоянии, питаясь крошечными порциями хлеба, кускуса и овощей, я заметно похудела, и Титрит – широкобедрая: она имела отменный аппетит – намекнула, что мне необходимо потолстеть.
За стенками палатки жарило нещадно. Наконец-то я окрепла настолько, что сама могла ходить в туалет. Меня также приглашали трапезничать со всей семьей. Майка дала понять, что, хоть я здесь и гостья, я должна соблюдать местные обычаи. Мне в обязательном порядке приходилось надевать паранджу, когда я покидала палатку, и я, разумеется, не собиралась выражать свой феминистский протест. Эти люди спасли мне жизнь. Они взяли меня к себе. Выходили. И не просят ни цента за свою безграничную доброту и великодушие. Разве вправе я пренебречь их просьбой закрывать свое лицо вне стен отведенной мне палатки?
Но в палатке мне, как и всем женщинам этого маленького селения, дозволялось не прятать лицо.
Я находилась, как выяснилось, среди берберов. О том, что это за люди, мне немного рассказал Идир, муж Титрит и отец Наимы. Он был одним из тех, кто вернулся за мной вместе с Наимой. Мне хотелось спросить у нее, что она делала одна в пустыне. Я могла лишь догадываться, что ей разрешали бродить по пустыне в окрестностях оазиса, которого я так и не увидела: оказывается, он скрывался за каменной стеной, сливавшейся с пыльным горизонтом, если смотреть на нее со стороны пустыни. О существовании маленького мирка за этой стеной можно узнать лишь тогда, когда найдешь саму стену, которая столь хорошо замаскирована, что ее не разглядеть ни с какого расстояния. Идир был несколько старше Титрит, его изборожденное морщинами лицо и гнилые зубы позволяли предположить, что ему уже пошел шестой десяток, хотя я подозревала, что суровая жизнь в бескрайних песках любого старила преждевременно. Титрит, судя по ее цветущему облику и безупречно гладкой коже, вероятно, было самое большее едва за тридцать. Идир разговорчивостью не отличался, но немного знал французский, вполне достаточно для того, чтобы мы с ним могли понять друг друга. Он объяснил, что берберы – это не племя, а народ, населяющий Алжир, Тунис и даже Египет, но больше всего берберов в Марокко, особенно к югу от Уарзазата.