Книга Слово и "Дело" Осипа Мандельштама. Книга доносов, допросов и обвинительных заключений - Павел Нерлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уважаемый тов. Ставский!
Сейчас т. Луппол объявил мне, что никакой работы в Госиздате для меня в течение года нет и не предвидится.
Предложение, сделанное мне редактором, т‹аким› о‹бразом› снято, хотя Луппол подтвердил: «мы давно хотим издать эту книгу [425] .
Провал работы для меня очень тяжелый удар, т. к. снимает всякий смысл лечения. Впереди опять разруха. Жду Вашего содействия – ответа.
О. Мандельштам[426]
Машинописная копия этого письма сохранилась в переписке Правления ССП за 1938 год[427], причем в левом верхнем углу начертана резолюция Ставского: «Т. Каш. Сохраните – Мандельштам»[428].
Т. Каш. – это В.М. Кашинцева, заведующая секретариата ССП, а вот что значит сама резолюция «Сохраните Мандельштама»? То есть помогите ему, не дайте ему погибнуть? Или «Сохраните – Мандельштам», т. е. подколите к делу О.М.? Судя по результату, второе правдоподобнее.
Впрочем, О.М. и не подозревал об этой резолюции, как и не догадывался обо всем ее лицемерии.
А 8 или 9 марта он и Н.М. приехали в профсоюзную здравницу «Саматиха» треста по управлению курортами и санаториями Мособлздравотдела при Мособлисполкоме, в двадцати пяти верстах от железнодорожной станции Черусти, что за Шатурой, – настоящий медвежий угол[429].
…Когда-то здесь был лесозавод и усадьба Дашковых. Вековые корабельные сосны и сейчас поскрипывают над десятком бревенчатых зданий: война и пожары пощадили их. Зимой здесь отдыхало человек пятьдесят, летом же – до трехсот. В начале войны здесь был детский госпиталь, а с 1942 года и по сей день – Шатурская психиатрическая больница № 11. Добавился один рубленый корпус, кое-что перестроено, а так – всё осталось по-старому, как при Дашкове или при О.М. Нет, правда, танцевальной веранды в «господском» доме, столовая с небольшой сценой перестроена под палаты, а там, где была баня и прачечная, теперь клуб, но никто уже и не помнит, где была избушка-читальня. Липовые аллеи сильно заросли, и не звучит уже в них хмельной аккордеон затейника Леонида; пересох и один из прудов, а на другом и в помине нет лодочной станции, – но всё как-то по-прежнему зыбуче, ненадежно и зловеще, словно нынешний профиль лечебницы обнажил что-то постыдно-сокровенное, молчаливо-угодливое, растворенное в таежном воздухе этой мещерской окраины. Не удивился бы, если б узнал, что судьба вновь заносила сюда бывших оперативников, бывших отдыхающих, бывших главврачей!..
Десятого марта – в день, когда в Ленинграде был арестован Лев Гумилев[430], – О.М. написал Кузину уже из Саматихи бодрое и оптимистичное письмо:
Дорогой Борис Сергеевич! Вчера я схватил бубен из реквизита Дома отдыха и, потрясая им и бия в него, плясал у себя в комнате: так на меня повлияла новая обстановка. «Имею право бить в бубен с бубенцами». В старой русской бане сосновая ванна. Глушь такая, что хочется определить широту и долготу.[431]
Второе письмо из Саматихи Кузину – еще более оптимистично: знакомая прозаическая отточенность и цепкость фразы говорят о бодром и чуть ли не о рабочем настроении. Как бы то ни было, но ранней весной 1938 года, встав на лыжи и надышавшись сосновым воздухом Саматихи, Осип Эмильевич вновь почувствовал себя молодым и даже ощутил «превращение энергии в другое качество».
Оттого-то и доверяешься той особенной мажорности, с какою пишутся редкие письма престарелым и не с тобою живущим родителям, – именно ею пропитано единственное письмо, посланное из Саматихи отцу 16 апреля:
Дорогой папочка!
Мы с Надей уже второй месяц в доме отдыха. На два месяца. Уедем отсюда в начале мая. Отправил сюда Союз Писателей (Литфонд). Перед отъездом я пытался получить работу, и ничего пока не вышло. Куда мы отсюда поедем – неизвестно. Но надо думать, что после такого внимания, после такой заботы о нас, придет и работа. Здесь очень простое, скромное и глухое место. 4½ часа по Казанской дороге. Потом 24 километра на лошадях. Мы приехали, еще снег лежал. Нас поместили в отдельный домик, где никто, кроме нас, не живет. А в главном доме такой шум, такой рев, пенье, топот и пляска, что мы бы не могли там выдержать: чуть-чуть не бросили и не вернулись в Москву. Так или иначе, мы получили глубокий отдых, покой на 2 месяца. Этого отдыха осталось еще 3 недели. Мое здоровье лучше. Только одышка да глаза ослабели. И очень тяжело без подходящего общества. Читаю мало: утомляюсь быстро от книг, и очки неудачные.
Надино здоровье неважно. У нее болезнь печени или желудка и что-то вроде сердечной астмы. Последняя новость – часто задыхается, и всё боли в животе. Много лежит. Придется ее исследовать в Москве.
У нас сейчас нет нигде никакого дома, и всё дальнейшее зависит от Союза Писателей. Уже целый год Союз не может решить принципиально: что делать с моими новыми стихами и на какие средства нам жить. Если я получу работу, мы поселимся на даче и будем жить семьей. Сейчас же приедешь ты, а еще возьмем Надину сестру Аню. Она очень больна. Квартиру в Москве мы теряем. Но главное: работа и быть вместе.
Крепко целую тебя. Горячо хочу видеть.
Твой Ося.
Жду немедленного ответа о твоем здоровье, самочувствии.
Остро тревожусь за тебя. Если не ответишь сразу – буду телеграфировать.
Сейчас же пиши о себе.
Лучше всего дай телеграмму: как здоровье.
Адрес мой: Ст. Кривандино Ленинской Ж. Д., пансионат Саматиха. Отвечай, сообщи о себе в тот же день.
И далее – приписка невестки: «Целую вас… Пишите… Надя»[432].