Книга Тот самый яр - Вениамин Колыхалов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Колпашино прибыл для пополнения багажа фактов чудовищных репрессий тридцатых годов.
— Угомонись, правдоискатель, — внушала любвеобильная Полина, — дался тебе глупый зачуханный народишко. Его протащили по всем каторжным этапам, тюрьмам и ссылкам… протащат ещё, когда вызреет вождь сталинско-гитлеровской формации… В «Тихом Доне» наткнулась на убийственное высказывание неуравновешенного героя: народ — сука…
— Замолчи! — перебил пустые рассусолы кандидат исторических наук. — Я тоже натыкался на этот книжный бред. Шолохов находился под пятой партийной верхушки… Творцы, ослеплённые барабанной идеологией, не могли восстать… против ветра. Разве обласканный ЦК писатель мог написать истинное: власть — сука, притом паршивая. Народ стерпит — его можно кобелём окрестить. Не смог проучить в веках аристократическую сучку.
— Не об этом парадоксе будет твоя докторская?
— Коснусь глобальной беды страны — рабского соглашательства нации. Её запугивали со времён насильственного принятия христианства. Церковь отделена от государства, её и от народа надо отделить.
— Кто о душе побеспокоится? Кто дух укрепит?
— Религия запугивает душу, расхолаживает дух… Можно обойтись без этой пристяжной кобылы. Крещение, другие религиозные культы — пустая обрядность, попизм. Не Бог, Солнце — глашатай мира и жизни. Мы утратили связи с природой. По горло в политической тине.
— Смотри, Серж, второго ГУЛАГа и штрафбата не миновать.
— Терять нечего. К дюжине ран ещё дюжина присоседится… Эх, полячка моя ненаглядная, если бы к твоему постельному академизму прибавить аналитическое мышление, искусство предвидения…
— Не оскорбляй, великий провидец…
Тягостным оказалось возвращение на крутой берег, где его по счастливой случайности не поставили под пулю. Да тот же чикист Наган Наганыч продырявил бы череп.
Чтобы скрасить унылое одиночество, взял бесстыдную полячку с примесью южнорусской крови. Часто раздражала, проявляла плотскую ненасытность — прощал. Терпел задышливость, переносил обвальное напряжение плоти. Смирился с цинизмом, безалаберностью рук и губ. Упрекал себя:
«Отгусарил, дружок, не тот наездник. Не та скаковая прыть… Сердце готово испытать себя на разрыв… Задумайся о ненужном постельном героизме… Вынуждает чертовка: весь женский арсенал в бой пускает…».
Ругал себя за послабление духа, за нерешительность отказаться от лакомого кусочка.
Злило полное бессилие что-то предпринять по трупному делу.
Предполагал, что ответит горкомовская знать на его упрёки и обвинения. Скажут: мы — солдаты партии, приказы не обсуждаем…
Бесправие выходило на новый виток истории.
Вспомнились годы заточения в комендатуре… они тоже давно трупы, но трупы неприкосновенные, захороненные в плотных пластах памяти.
Возникла безжалостная Ярзона… Прорисовалась физиономия особиста Пиоттуха… Подойдёт, бывало, дохнёт чесночно-табачным перегаром и заговорщески прошипит: «Хочешь, игрушку покажу?» Вытащит из кармана деревянный, отлакированный под цвет тела фаллос и зальётся ехидным смехом… Ах, как эта гнида мучила на допросах, подтасовывала факты под статью расстрела…
Всё в памяти… Всё в прошлом…
Свидетель горькой истории рассчитывал посетить колпашинских старожилов самого преклонного возраста, кого судьба провела через раскулачку, Гулаги, войну.
По сроку бытия Киприану Сухушину было за девяносто. Старичина грудастый, жилистый, с неистраченной до измора силой рук. С порога встретил вопросом:
— Бражку хошь?
Пожал Горелов медвежью лапу, разулыбался.
— Листья табачные под бочонок не подкладывал?
— Ни боже мой! Меня однажды угостили такой крепухой — башка по швам разошлась.
Штрафбатовцу сразу понравился бойкий нарымец. Жизнь не вытравила из старика ни азарта юмора, ни энергии духа.
— Не зыркай по углам — нет хозяйки… давно похоронил… Старух — рухляди кругом — пруд пруди… Душа — не член, со всякой чужачкой не сольёшь… Воевал?.. Сразу видно — наш кашеед… Не удивляйся моему прозору… чутьё солдатское опытнее собачьего…
В квартирке уютно, прибрано. Гость предположил: похаживают чужачки в берложье царство.
Радовался встрече с хлебосольным стариком уцелевший от пуль гвардеец. Надоедливая Полина ушла проводить какие-то ревизии, проверки. День полной свободы обещал быть насыщенным.
Коснулись в разговоре обрушения яра.
— Злыдни! — возмутился Киприан. — Для них закон не писан, а если писан, то под себя.
— На яр ходил? — Фронтовики успели перейти на «ты».
— После демонстрации двинулся… думал: безумцев вразумят мои ордена, медали, возраст почтенный, борода не беднее Маркса… Не подпустили к позору… Оцепление… автоматчики… При жизни страдальцам концлагерь был, после смерти и сорокалетней отлёжки в яру снова концлагерь… Так хотелось перетянуть тростью тыловую крысу с крупными звёздами на погонах… еле сдержался…
Застолье длилось до вечера.
Вот что узнал историк о бытие нарымского бородача.
Крестили младенца в Томской церкви. Над купелью цепко ухватился за пухлый палец священника. Хмыкнув, дородный, щекастый поп изрёк:
«Будет раб божий Киприан пахарем. Вцепился в палец, аки в ручку плуга».
Вышло по предсказанию. Куда крестьянскому сыну деться от поля, от луга, от мозолей? Силён и властен вечный клич земли.
Деревня, где жила пахарская семья Сухушиных, тянулась по обеим сторонам Шегарского тракта. Стояло много кряжистых изб с высокими массивными воротами. В палисадниках благоухала сирень, по осени черёмухи и рябины клонили ветки под тяжестью обильных гроздей. За избами просторные огороды, жердяные прясла. Поодаль овины, поля, перелески.
По чернопутью, по долгим калёным зимам спешили в губернский Томск телеги, сани. Мчались тройки с царскими исполнительными сановниками. С Севера тянулись тяжело гружённые обозы с обской стерлядью, нельмой, двухаршинными осетрами, с клюквой, мёдом, кедровыми орехами.
Из притрактовых сельбищ доставляли на городские базары муку, туши мяса, домашние колбасы, масло. Везли продавать сено повозно и дрова посаженно. В обозах — льняная кудель, берестяные туеса, древесный уголь для кузниц, разный щепной товар.
Пахарь и сеятель Киприан никогда не зарился на чужое добро — своего хватало. Семейка большая. На полатях да на русской печке не любила залеживаться. Не пугалась никакого черноделья. Тятя ни разу не устыдил лентяем, бездельником. Не укорил куском хлеба.
В трудливой семье быстрее достаток спеет. Излишек доставляли на торги крестьянские: мелкомолотую мучицу, яйца, сливки, сало, окорока медвежьи.
Уходил Киприан на действительную службу — горевал по оставленному хозяйству. Разлучили с землёй-кормилицей. Повенчали с винтовкой-молчальницей. Трёхлинейка есть-пить не просит, но всё равно для солдата невыносима. Каждый день муштра, зубрёжка устава. Плац стонет от множества ног, от назойливого «ать-два».