Книга Желания - Ирэн Фрэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, как это и предчувствовал Тренди, Крузенбург, впервые в жизни, служила музыке больше, чем самой себе; хотела она этого или нет, был ли это эффект от ее поражения в колдовстве, или ее сломала трудная партитура Дракена, но в этот день ей изменила обычная бесстрастность. Разумеется, ни один из авторов появившихся на следующий день статей на подобный вывод не решился. Но Тренди понял: публика не нуждалась в мучительной красоте с ее человеческими недостатками. Из-за своих собственных мучений, сотрясавших его самого конвульсий мир желал поклоняться красоте жестокой и ледяной, бесстрастной богине, царившей над миром гнусностей и обещавшей еще более чудовищные мерзости. Невероятная страсть к музыке и особенно к опере убеждала: сила пения имеет потустороннее происхождение, а холодные, бесстрастные манеры Констанции соответствовали этому как нельзя лучше. Однако, чтобы избежать ловушек музыки Дракена, Крузенбург пришлось пойти на крайность: отпустить страхи, таившиеся где-то глубоко в ней самой. То, что она впервые предстала перед публикой обычной смертной, было сочтено слабостью и началом заката. Впервые в своей карьере, несмотря на виртуозность исполнения, раньше абсолютно искренне превозносившегося до небес, Констанция фон Крузенбург всех разочаровала.
Конечно, ей устроили овации. Несколько мировых изданий даже опубликовали репортаж о том, что произошло после спектакля, когда ансамбль «Соломоновы ключицы» в полном составе ринулся на сцену, чтобы первым поздравить диву, и как они пели вместе с ней, Дракеном и Дрогоном под аккомпанемент рояля, трубы и виолончели куплеты из своих знаменитых песенок, в последние месяцы ставших популярными во всем мире «Недоступный секс» и «Жизнь в катакомбах». Этот отважный союз вызвал бурю аплодисментов. Тем не менее, осыпая Констанцию овациями и цветами, все смущенно признавали, что она уже больше никогда не будет великой Крузенбург.
Но что на самом деле означало «больше никогда» в эти времена всеобщего страха и странных слухов? Жизнь перестала быть игрой, прошел эстетический озноб, в который погружался мир в эти последние месяцы, распевая во все горло самые мрачные «Dies irae»[3]. Болезнь брала свое, подобно чуме, поражая внезапно, несправедливо, причудливо. Из-за выступления Крузенбург задержали объявления о смерти множества знаменитостей, и разрушительное действие болезни на этом не закончилось. Все, кто хотя бы раз попробовали наркотик, могли оказаться в списке смертников. Эффективного лекарства против болезни все еще не было. Случаи удушья и смерти от ангины, возможно, увеличившиеся и по причине холода, стали столь многочисленными, а бессилие медиков столь очевидным, что политики, устрашившись размаха, который принимала эпидемия, начали разгонять любые, незначительные сборища самым жестоким образом. Больным, правда, было уже все равно: едва узнав о своей болезни, они предпочитали умирать незаметно и в одиночестве. Уверенность в конце света, убежденность, что другие скоро последуют за ними, воздействовали на них словно отпущение грехов и приносили своего рода утешение в последние моменты жизни.
Здоровые, наоборот, были озабочены: сколько можно выносить эти бесчинства? «Если конец света существует, им точно так же можно управлять», — заявил один из самых блистательных политиков того времени. Точно так же в данном случае означало молчание. Политические мужи в очередной раз пытались замолчать происходящее, но вовсе не потому, что они не слышали о дальнейшем распространении бедствия. Они прекратили консультироваться с ясновидящими, гадалками и предсказателями, которые, подышав попеременно горячим и холодным воздухом, говорили то одно, то другое, противореча сами себе, не видя наступления этой катастрофы, столь же реальной, сколь и незаметной. Сходились они только в одном — любой ценой следует прекратить панику по поводу болезни, а при необходимости задушить в зародыше; Первым делом было решено запретить любые высказывания, содержавшие намеки на потерю голоса. Отныне никто не осмелился бы предложить минуту молчания. Не было больше «заговора молчания» вокруг болезни, и никто не говорил: «Слово — серебро, а молчание — золото». Это исключение распространялось на все образные выражения типа «пригвоздить словом», «типун на язык», «деревянный язык», «прикусить язык» и даже «луженая глотка», изо дня в день изымавшиеся из всех частных и публичных разговоров.
Дело шло своим чередом, уже не нуждаясь в инструкциях или рекомендациях сверху. Вдруг, согласно лаконичному решению «Журналь офисьель», запретили «Баязет», трагедию Расина, в которой речь шла о молчании в серале. В том же духе были предприняты и другие многочисленные меры, следов которых не осталось из-за недостаточно серьезного отношения последующих поколений к сохранению архивов, а также из-за неспособности большинства людей в поворотный момент истории запоминать мельчайшие детали, составляющие эпоху, саму ткань прошлого. По правде говоря, чем больше распространялась болезнь, тем больше все пытались забыться. Конец года с его традиционными рождественскими каникулами великолепно оправдывал этот разгул. Стремясь показать, что они не больны, или убедить в этом самих себя, во всех публичных местах, кабачках, подземельях, подземных галереях, висячих садах посетители разговаривали преувеличенно громко, политики старались перещеголять друг друга в разглагольствованиях на самые фривольные темы. Во всех модных заведениях, где прожигали деньги и время, люди утомляли себя разговорами и музыкой: в конце этого года молчание стало дурным тоном.
И вот наступили последние дни старого года. Умолкли, а вернее, сменили тему политики, стараясь, как и все остальные, показать, что болезнь их не коснулась. А может, просто вспомнили, что для Люцифера и ему подобных часы, минуты, года — все имеет цену, что Сатана играет с часами, как с порядком звезд, и что царство тьмы единственное уполномочено определять отсчет часов и наступление роковой минуты. Только финансисты продолжали спекулировать, но не на конце света, а на лихорадке по его поводу. Все те, кто прозорливо вложил свои деньги в индустрию моды и развлечений, за шесть месяцев сколотили огромные состояния. Единственная неприятность заключалась в том, что в последнее время, ожидая обещанного конца, почти никто не работал. Все сроки, как время, оказались отложенными. Больше не вспоминали о пророчествах, не составляв ли гороскопов, прекратили даже делать прогнозы погоды. Время в самом деле растянулось: подобно тому, как необычно засушливое и жаркое лето тянулось до самых бурь в День Всех Святых, теперь, казалось, что никогда не закончится холодная зима; и это, несомненно, было самым ужасным — ожидание под холодным, бесстрастным, бессловесным небом. В последние месяцы, когда нарушились или, по меньшей мере, смазались все приметы, взялись анализировать карты неба, колдовские книги, иероглифы, пассажи апокалиптических текстов; их толковали, насколько хватало фантазии, создавали ужасные фрески, изображавшие чудовищные потрясения, метеоритные дожди, гибель планет, огромные волны, поднимающиеся против новых Атлантид. Теперь же, если бы где-нибудь произошла даже небольшая катастрофа, никто не произнес бы ни слова. Говорили только о светских сплетнях и слухах, а все деньги тратились на приобретение самой экстравагантной одежды и драгоценностей, на выпивку, а утром, на заре, в холоде и вновь обретенном одиночестве люди в очередной раз удивлялись, что все еще восходит солнце.