Книга Север и Юг - Элизабет Гаскелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Николас, мы не хотим вас переубеждать, вы не поняли моего отца. Мы не рассуждаем, мы верим, как и вы. Это единственное утешение для скорбящей души.
Он обернулся и схватил ее за руку:
— Да, верно, это верно… — Он вытер слезы тыльной стороной ладони. — Но вы знаете, она лежит мертвая дома, а я совершенно потрясен горем и временами едва осознаю то, что говорю. Как будто речи, которые произносили люди… умные и толковые вещи, как я временами думал… проросли и расцвели в моем сердце. Вдобавок забастовка провалилась, разве вы не знали, мисс? Я шел просить ее, как нищий, дать мне немного утешения в этой беде. И тут мне сказали, что она умерла… просто умерла. Вот и все. Но для меня этого было достаточно.
Мистер Хейл принялся снимать нагар со свечей, чтобы скрыть свои чувства.
— Он не атеист, Маргарет, как ты могла так сказать? — укоризненно пробормотал он. — Я хочу прочитать ему четырнадцатую главу из Книги Иова.
— Я думаю, пока не стоит, папа. Возможно, не всю. Давай расспросим его о забастовке и выскажем сочувствие, в котором он нуждается и которое надеялся получить от бедной Бесси.
Поэтому они спрашивали и слушали. Рассуждения рабочих, как и многих хозяев, основывались на ложных предпосылках. Комитет полагал, что рабочими можно управлять, как станками, и не принял во внимание человеческие страсти, которые часто берут верх над разумом, как в случае с Баучером и другими участниками бунта. Они верили, что их протест против несправедливости возымеет на пришлых чужаков тот же самый эффект, какой несправедливость (вымышленная или реальная) производила на них самих. Поэтому их так поразило и разъярило, что бедные ирландцы приехали и заняли их место. Эти чувства в какой-то мере сдерживались презрением к «этим ирландцам» и удовольствием от мысли, насколько неумело те справляются со своей работой и озадачивают своих новых хозяев крайним невежеством и тупостью, о чем по всему городу уже ходили всяческие байки. Но самый жестокий удар по союзу нанесли сами милтонские рабочие, когда они не подчинились приказу сохранять мир, что бы ни случилось; именно они внесли в забастовочное движение разлад и панику, когда против них двинули войска.
— И поэтому забастовка закончилась, — сказала Маргарет.
— Да, мисс. Все кончено. Завтра двери фабрик широко распахнутся, чтобы впустить всех, кто устремится на работу хотя бы ради того, чтобы показать, что они не имеют никакого отношения к забастовке. А ведь если бы они были сделаны из другого теста, то смогли бы добиться таких заработков, каких и не видывали за последние десять лет.
— Вы ведь получите работу снова, правда? — спросила Маргарет. — Вас же хорошо знают, разве нет?
— Хэмпер позволит мне работать на своей фабрике, только когда отрежет себе свою правую руку — не раньше и не позже, — тихо ответил Николас.
Маргарет печально умолкла.
— Кстати, о жалованье, — сказал мистер Хейл. — Вы не обижайтесь, но я думаю, вы допустили несколько серьезных ошибок. Я бы хотел прочитать вам несколько высказываний из книги, которая у меня есть. — Он поднялся и подошел к книжным полкам.
— Не беспокойтесь, сэр, — сказал Николас. — Вся эта книжная чепуха влетает в одно ухо, а вылетает в другое. На меня это не произведет впечатления. Прежде чем между мной и Хэмпером произошел раскол, надсмотрщик донес ему, что я подговаривал рабочих просить большее жалованье. И Хэмпер встретил меня однажды во дворе. У него была тонкая книжка в руке, и он сказал: «Хиггинс, мне сказали, что ты один из тех проклятых дураков, что думают, что могут получать больше, если попросят. Вот ты и содержи их, когда повысишь им жалованье. Так я даю тебе шанс и испытаю, есть ли у тебя разум. Вот книга, написанная моим другом, и, если ты прочтешь ее, ты поймешь, от чего зависят размеры жалованья и что ни хозяева, ни рабочие никак не могут на это повлиять, пусть даже они целыми днями станут надрывать свои глотки в забастовке, как отъявленные дураки». Ну, сэр, я рассказал это вам, пастору, когда-то проповедовавшему и пытавшемуся убедить людей в том, что вам казалось правильным. Разве вы начали бы свою проповедь с того, что обозвали бы их дураками или чем-то подобным, вместо того чтобы начать с добрых слов, чтобы заставить их слушать и верить? И в вашей проповеди разве останавливались иной раз и говорили не то им, не то самому себе: «Вы — просто куча дураков, и я всерьез подозреваю, что мне бесполезно пытаться вложить в вас разум»? Я был сильно рассержен, я признаю, когда взялся читать то, что написал друг Хэмпера… Меня возмутило такое обращение со мной, но я сказал себе: «Спокойно, я пойму, что говорят эти парни, и проверю, кто из нас болван — они или я». Поэтому я взял книгу и с трудом прочел ее. Но, господи помилуй, в ней только и говорилось что о капитале и труде, труде и капитале, и так до тех пор, пока она не усыпила меня. Я не смог правильно уяснить себе, что есть что. Там говорилось, будто в них кроются все добродетели и пороки. А все, что я хотел знать, — есть ли права у людей, не важно, богатые они или бедные… Просто у людей.
— Мистер Хиггинс, — произнес мистер Хейл, — я допускаю, что вас возмутил оскорбительный, глупый и нехристианский тон, каким мистер Хэмпер говорил с вами, рекомендуя книгу своего друга. Но если в этой книге говорилось, что жалованье не зависит от воли хозяев или рабочих и что большинство успешно закончившихся забастовок могут лишь на время повысить его, а потом из-за последствий самой забастовки оно стремительно падает, значит книга рассказала вам правду.
— Ну, сэр, — сказал Хиггинс упрямо, — может, оно так, а может, и нет. Тут мнения расходятся. Но будь их правда хоть вдвойне правдой, это не моя правда, если я не могу понять ее. Осмелюсь сказать, что в ваших латинских книгах на полках есть правда, но и это не моя правда, хоть я и понимаю значения слов. Если вы, сэр, или какой другой образованный, терпеливый человек придете ко мне и скажете, что научите меня понимать эти слова, и не станете бранить меня, если я не сразу пойму, как одна вещь связана с другой, тогда через какое-то время я, может быть, и пойму эту правду — или не пойму. Я не буду клясться, что стану думать так же, как вы. Я не из тех, кто думает, что правду можно слепить из слов, такую чистую и аккуратную, как листы железа, что вырезают рабочие в литейном цеху. Не всякий проглотит одну и те же кость. У кого-то эта кость может и поперек горла встать. Уж не говоря о том, что для одного правда может оказаться сильной, а для другого — слишком слабой. Люди, которые намерены вылечить мир своей правдой, должны по-разному подходить к разным умам и быть немного мягче, когда преподносят им эту правду, иначе бедные дурачки выплюнут ее им в лицо. Теперь Хэмпер первый обвиняет меня и говорит, что то, что я такой дурак, не пойдет мне на пользу, вот так-то.
— Мне бы хотелось, чтобы кто-то из самых добрых и толковых хозяев встретился с рабочими и поговорил бы с ними об этом. Пожалуй, это наилучший путь, чтобы преодолеть ваши трудности, которые, я полагаю, происходят от вашего, вы уж извините меня, мистер Хиггинс, незнания вопросов, которые ради обоюдных интересов хозяев и рабочих должны быть понятными обеим сторонам. Интересно, — обратился мистер Хейл к дочери, — нельзя ли убедить мистера Торнтона сделать что-то подобное?