Книга Зимняя война - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это всего лишь женщина. Они у меня были. Они у меня, конечно, будут. А это — Война, которую надо ценить и любить. Которой больше не будет никогда на Земле. Никогда. Да. А это что? А это лестница в доме, где живет эта странная женщина. Парфюмерша знаменитая. Я поднимаюсь по лестнице к ней домой. От нее пахнет помадой, земляникой, водкой, парижскими духами. А кто я такой? Я завязывал колючие ремни на шеях. Я стрелял в упор и навскидку в живое тело, когда оно рвется в крике. Я кромсал штыком на куски вражье мясо. Кто враг, я не знал, но не в этом же дело. Я делал выпад — и солдат падал в пропасть с коротким выкриком. Я выучил древнюю мудрость: «Убей ты, не то убьют тебя». Я изучил много видов различных ножей, много сортов пулеметов. А тут всего лишь женщина. Живая, теплая женщина. Я с ней спал когда-то. Но Зимняя Война началась. И медлить нельзя. Сейчас каждый час дорог. Каждая минута на учете. Лебединая сталь в облаках — вперед! Я звоню. И она на пороге. Заходи, гостем будешь. Ты знаешь, зачем я пришел? Как тяжело она молчит. Сказать, что я не приду к тебе никогда. Она пятится к шкафу. Под ее руками подаются дверцы. Что она ищет? Она вслепую нашаривает в шкафу апельсин, очищает его на моих глазах, ест. Вынимает из шкафа еще один, бросает мне. Угостись. На прощанье. Мы с тобой много горького пережили. И ты… не ищи меня, не приходи ко мне больше никогда, слышишь?! Я тону в тебе… как в трясине. Оставь меня в покое. Я плюю в тебя. Я плюю в тот колодец, из которого пил.
Как она внимательно слушала. Как, утомившись собственной грацией, ела апельсин. Глаза ее уставились в одну невидимую точку. Слезы обильно лились из-под ресниц на раскусываемые оранжевые дольки южного фрукта. Ты с ума сошел, Лех. Сошел с ума. Это все оттого, что мы потеряли Третий Глаз. От этого. Нет. Я в своем уме. Я мерзавец, проходимец?.. подлец, да?.. Не приукрашивай меня. Я такой. Я сам знаю, что мне надо. Тебя мне уже не надо. Мне надо Зимнюю Войну. Она сама нашла меня. Мне не надо больше ехать к ней. Возвращаться к ней. Но я не сдюжу ее, если буду рядом с тобой. Лех!..
Она задохнулась, осторожно положила недоеденный апельсин на стол. Развела беспомощно руками. Ты страшный человек, Лех. Он сделал шаг к ней. Да. Страшный. Я такой. А ты думала, я сладкий сироп. Пошла вон со своей любовью! Знаменитость! Но ты, знаменитость… можешь погибнуть просто так, как простая, обыкновенная женщина. А я не могу позволить себе такой роскоши. Я должен погибать обдуманно. Целенаправленно. Устремленно. Тщательно. Гордо. И велико. Это мой звездный час. Это моя Родина — Зимняя Война. Я этого часа здесь, в Армагеддоне, ждал со дня на день. Я родился на Войне и умру на Войне. Я этого мига ждал всю жизнь.
Надо что-то сделать. Поработай руками, пошевели мозгами. Она подошла к телевизору и с отчаяньем, дергано и тупо, как марионетка, нажала на клавишу. Ворвалась во тьму комнаты бравурная, помпезная музыка. На экране замелькали, захороводили кривые, скалозубые лица: «Ложная тревога!.. Народ может спать спокойно!.. Ученья! Ученья! Сегодня в Армагеддоне начались ученья объединенных союзных войск под командованием генералов тр-р-р-р-р-р-р-р-р-р…» Сволочи. Скрывают. Они же все, как всегда, скрывают. Мы же видели — она началась!
Воспителла пожала плечами. Это же трансляция. Корры снимают прямо сейчас. Это же все настоящее. Он подбежал к железному ящику, стал переключать программы — везде мелькало одно и то же, смеющиеся, ржущие лошадиные лица, ветер рвал аляповатые разноцветные флаги. Проклятье! Он заметался по комнате. Ты-то хоть понимаешь, что она — здесь! Она — идет! Застыл перед окном. Процарапал ногтем морозные узоры, ледяные хвощи. Да. Я понимаю. Я понимаю и Войну, и тебя.
Он быстро обернулся к ней. Рядом с собой, близко, крупно, она увидала его родное лицо, рассеченное шрамами. Я живу в состоянии фрустрации, Воспителла. Я в тоске. Я тоскую по этой Войне — я свыкся с ней, как свыкаются с дыханьем. Я тоскую по брошенной жене и детям. Они где-то растут, как грибы. А их без меня — возьмут и срежут — и раскрошат мелко — и запустят в кипяток и сварят — заживо, меня ведь тоже учили варить детей врага! А ты суешься мне под ноги, как сука, со своей сладкой любовью. Выбери себе мальчика! Вейся около кого-нибудь другого! Валяй — замуж, если надоело… танцевать на столах, юродствовать, разбрасывать доллары на кладбищах, мотаться по миру с сапфирами в тысячи карат! Мне это уже надоело. Я хочу умереть в мужском сраженьи. В честном. В настоящем. Не подходи ко мне!
Он закричал еще раз, и рот его перекосился:
— Не подходи ко мне!
Она повернулась к нему спиной. Стала видна ее гордая красивая спина, нагая и перламутровая — она была в том самом черном платье с глубоким вырезом, в котором плясала на накрытом столе в ночь игры в Клеопатру.
Она стояла к нему спиной, не оборачиваясь. Он услышал ее насмешливый шепот. Уж лучше бы я тогда не опоздала на сто двадцать девятый рейс. Зачем я опоздала. Зачем.
Авессалом, весь в черном, шел по улицам военного Армагеддона. Серые громады домов прожигались изнутри тусклыми светляками, головешками огней. Все тлело и горело. Гул несся с неба; гул доносился из-под земли. Танки пахли мазутом, бензином, иным горючим; они шли по проспектам Армагеддона медленно, изрыгая гул, дым, рык, и люди, говоря друг с другом, не слышали собственных голосов. Стекла в витринах лопались от гула. Девушки закрывали уши, но глохли все равно. Мальчишки нацепили военные куртяшки защитного цвета, крали у солдат маскхалаты, разрезали, варганили из кусков материи плащ-палатки, забирались в подвалы, бросали похищенные, найденные лимонки, подрывались сами. Бабы, стоя в очередях за хлебом, ревели ревмя. Никому не хотелось умирать. Люди не понимали, за что им убивать друг друга, но шли и убивали. Где был враг? Он прятался за углом. Его надо было настигнуть и поразить, и открывался огонь на пораженье. Автоматы новейшей конструкции, массивные огнеметы плевались огнем, и огонь цвел и вспыхивал повсюду. Наступило царство огня, как и было предсказано. Наступили последние сроки. Люди растерялись; никому не хотелось знать, что сроки — последние; люди хотели, чтоб все продолжилось после них, даже если они и умрут сами.
Но огонь метался и полыхал меж домов, внутри ресторанов, сжигал старые парки, гудел на ветру на крышах, и провода обугливались, и из верхних этажей выбрасывались старые мужчины и женщины, не вынесшие ужаса Последних Дней.
В небе то и дело нарастал небесный гул. Армагеддон бомбили. Сирена завывала волчицей. Люди бежали в укрытья, и на лицах было жирной краской нарисовано безмерное отчаянье. Бомба падала, и огонь обнимал живых и мертвых. Огонь прощал всем все. Это было всесожженье и всепрощенье. А люди этого не понимали, орали, взметывали к небу горящие руки, падали ничком на снег, ржали от ужаса, как лошади, и в огне лопались их водянистые глаза. Благостный огонь. Трудно вынести крещенье огнем. Но так человеку суждено. Первое крещенье было водой; второе будет огнем; третье… К черту третье! Я хочу жить! Пусть я буду некрещеный и нечестивый, пусть я останусь один, не буду со всеми, но я так хочу жить!
На углу Малой и Большой Бронной Авессалом остановился. Закурил. О, как же он был неотразим во всем черном: он наблюдал себя в широких зеркальных стеклах торговых витрин. Армагеддон горел, его расстреливали с воздуха, а лучшие портные работали, и лучшие магазины торговали, и, если бомба попадала в торговый дом, продавцы погибали на посту; и это была героическая смерть — так актеры умирают на сцене; и говорили, что недавно бомба попала в концертный зал Консерватории, и разорвалась, и все загорелось, а шел концерт, и музыкант, великий пианист, сидел на сцене за роялем, и рояль весь тут же занялся пламенем, и они так и сгорели вместе — пианист и инструмент, и горели люди в зале, и горели старинные портреты композиторов над балконами и амфитеатром, и огромная хрустальная люстра тоже горела, и все прозрачные хрустальные сосульки звенели горестно, и это была последняя музыка последнего концерта — гул огня, крики горящих заживо людей и звон хрусталя. Тьфу, до чего невкусный табак. Кто только крутит такие самокрутки. Какая-нибудь кустарная военная артель. Артель слепых. Чирей им в руки. И табак сырой, не высушен.