Книга Записки из мертвого дома - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И действительно, я было думал, что после претензии онипросто загрызут нас и нам житья не будет. Ничуть не бывало: ни малейшегоупрека, ни малейшего намека на упрек мы не слыхали, никакой особенной злобы неприбавилось. Просто пилили нас понемногу при случае, как и прежде пилили, ибольше ничего. Впрочем, не сердились тоже нимало и на всех тех, которые нехотели показывать претензию и оставались на кухне, равно как и на тех, которыеиз первых крикнули, что всем довольны. Даже и не помянул об этом никто.Особенно последнего я не мог понять.
Товарищи
Меня, конечно, более тянуло к своим, то есть к «дворянам»,особенно в первое время. Но из троих бывших русских дворян, находившихся у насв остроге (Акима Акимыча, шпиона А-ва и того, которого считали отцеубийцею), язнался и говорил только с Акимом Акимычем. Признаться, я подходил к АкимуАкимычу, так сказать, с отчаяния, в минуты самой сильной скуки и когда уже ни ккому, кроме него, подойти не предвиделось. В прошлой главе я было попробовалрассортировать всех наших людей на разряды, но теперь, как припомнил АкимаАкимыча, то думаю, что можно еще прибавить один разряд. Правда, что он один егои составлял. Это – разряд совершенно равнодушных каторжных. Совершенноравнодушных, то есть таких, которым было бы все равно жить что на воле, что вкаторге, у нас, разумеется, не было и быть не могло, но Аким Акимыч, кажется,составлял исключение. Он даже и устроился в остроге так, как будто всю жизньсобирался прожить в нем: все вокруг него, начиная с тюфяка, подушек, утвари,расположилось так плотно, так устойчиво, так надолго. Бивачного, временного незамечалось в нем и следа. Пробыть в остроге оставалось ему еще много лет, новряд ли он хоть когда-нибудь подумал о выходе. Но если он и примирился сдействительностью, то, разумеется, не по сердцу, а разве по субординации, что,впрочем, для него было одно и то же. Он был добрый человек и даже помогал мневначале советами и кой-какими услугами; но, иногда, каюсь, невольно он нагонялна меня, особенно в первое время, тоску беспримерную, еще более усиливавшую ибез того уже тоскливое расположение мое. А я от тоски-то и заговаривал с ним.Жаждешь, бывало, хоть какого-нибудь живого слова, хоть желчного, хотьнетерпеливого, хоть злобы какой-нибудь: мы бы уж хоть позлились на судьбу нашувместе; а он молчит, клеит свои фонарики или расскажет о том, какой у них смотрбыл в таком-то году, и кто был начальник дивизии, и как его звали по имени иотчеству, и доволен был он смотром или нет, и как застрельщикам сигналы былиизменены и проч. И все таким ровным, таки чинным голосом, точно вода капает покапле. Он даже почти совсем не воодушевлялся, когда рассказывал мне, что заучастие в каком-то деле на Кавказе удостоился получить «святыя Анны» на шпагу.Только голос его становился в эту минуту как-то необыкновенно важен и солиден;он немного понижал его, даже до какой-то таинственности, когда произносил«святыя Анны», и после этого минуты на три становились как-то особенно молчаливи солиден… В этот первый год у меня бывали глупые минуты, когда я (и всегдакак-то вдруг) начинал почти ненавидеть Акима Акимыча, неизвестно за что, имолча проклинал судьбу свою за то, что она поместила меня с ним на нарах головас головою. Обыкновенно через час я уже укорял себя за это. Но это было только впервый год; впоследствии я совершенно примирился в душе с Акимом Акимычем истыдился моих прежних глупостей. Наружно же мы, помнится, с ним никогда нессорились.
Кроме этих троих русских, других в мое время перебывало унас восемь человек. С некоторыми из них я сходился довольно коротко и даже судовольствием, но не со всеми. Лучшие из них были какие-то болезненные,исключительные и нетерпимые в высшей степени. С двумя из них я впоследствиипросто перестал говорить. Образованных из них было только трое: Б-ский, М-кий истарик Ж-кий, бывший прежде где-то профессором математики, – старик добрый,хороший, большой чудак и, несмотря на образование, кажется, крайне ограниченныйчеловек. Совсем другие были М-кий и Б-кий. С М-ким я хорошо сошелся с первогораза; никогда с ним не ссорился, уважал его, но полюбить его, привязаться кнему я никогда не мог. Это был глубоко недоверчивый и озлобленный человек, ноумевший удивительно хорошо владеть собой. Вот это-то слишком большое уменье ине нравилось в нем: как-то чувствовалось, что он никогда и ни перед кем неразвернет всей души своей. Впрочем, может быть, я и ошибаюсь. Это была натурасильная и в высшей степени благородная. Чрезвычайная, даже несколько иезуитскаяловкость и осторожность его в обхождении с людьми выказывала его затаенный,глубокий скептицизм. А между тем это была душа, страдающая именно этойдвойственностью: скептицизма и глубокого, ничем непоколебимого верования внекоторые свои особые убеждения и надежды. Несмотря, однако же, на всюжитейскую ловкость свою, он был в непримиримой вражде с Б-м и с другом егоТским. Б-кий был больной, несколько наклонный к чахотке человек,раздражительный и нервный, но в сущности предобрый и даже великодушный.Раздражительность его доходила иногда до чрезвычайной нетерпимости и капризов.Я не вынес этого характера и впоследствии разошелся с Б-м, но зато никогда непереставал любить его; а с М-ким и не ссорился, но никогда его не любил.Разойдясь с Б-м, так случилось, что я тотчас же должен был разойтись и сТ-ским, тем самым молодым человеком, о котором я упоминал в предыдущей главе,рассказывая о нашей претензии. Это было мне очень жаль. Т-ский был хоть инеобразованный человек, но добрый, мужественный, славный молодой человек, однимсловом. Все дело было в том, что он до того любил и уважал Б-го, до тогоблагоговел перед ним, что тех, которые чуть-чуть расходились с Б-м, считалтотчас же почти своими врагами. Он и с М-м, кажется, разошелся впоследствии заБ-го, хотя долго крепился. Впрочем, все они были больные нравственно, желчные,раздражительные, недоверчивые. Это понятно: им было очень тяжело, гораздотяжелее, чем нам. Были они далеко от своей родины. Некоторые из них былиприсланы на долгие сроки, на десять, на двенадцать лет, а главное, они сглубоким предубеждением смотрели на всех окружающих, видели в каторжных однотолько зверство и не могли, даже не хотели, разглядеть в них ни одной добройчерты, ничего человеческого, и что тоже очень было понятно: на эту несчастнуюточку зрения они были поставлены силою обстоятельств, судьбой. Ясное дело, чтотоска душила их в остроге. С черкесами, с татарами, с Исаем Фомичом они былиласковы и приветливы, но с отвращением избегали всех остальных каторжных.Только один стародубский старовер заслужил их полное уважение. Замечательно,впрочем, что никто из каторжных в продолжение всего времени, как я был востроге, не упрекнул их ни в происхождении, ни в вере их, ни в образе мыслей,что встречается в нашем простонародье относительно иностранцев, преимущественнонемцев, хотя, впрочем, и очень редко. Впрочем, над немцами только раз смеются;немец представляет собою что-то глубоко комическое для русского простонародья.С нашими же каторжные обращались даже уважительно, гораздо более, чем с нами,русскими, и нисколько не трогали их. Но те, кажется, никогда этого не хотелизаметить и взять в соображение. Я заговорил о Т-ском. Это он, когда ихпереводили из места первой их ссылки в нашу крепость, нес Б-го на руках впродолжение чуть не всей дороги, когда тот, слабый здоровьем и сложением,уставал почти с полэтапа. Они присланы были прежде в У-горс. Там, рассказывалиони, было им хорошо, то есть гораздо лучше, чем в нашей крепости. Но у нихзавелась какая-то, совершенно, впрочем, невинная, переписка с другими ссыльнымииз другого города, и за это троих нашли нужным перевести в нашу крепость, ближена глаза к нашему высшему начальству. Третий товарищ их был Ж-кий. До ихприбытия М-кий был в остроге один. То-то он должен был тосковать в первый годсвоей ссылки!