Книга Про/чтение (сборник эссе) - Юзеф Чапский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Розанова ждет в жизни самое большое счастье, о котором может только мечтать человек на земле. Через несколько лет после расставания с Сусловой он полюбил женщину, которая до самой смерти оставалась его добрым гением. Этот «друг», «Варя», или «мамочка», как он ее называет, жила с ним почти тридцать лет. Около двадцати из них неофициально из-за невозможности получить развод; пятеро их любимых детей (Розанов был невероятно семейственным человеком) не могли все это время даже носить фамилию отца[277].
«Уединенное», написанное после двадцати лет совместной жизни, все светится этой любовью, ослепленностью духовной красотой этой женщины.
20 лет я живу в непрерывной поэзии. Я очень наблюдателен, хотя и молчу. И вот я не помню дня, когда бы не заприметил в ней чего-нибудь глубоко поэтического, и видя что или услыша (ухом во время занятий) — внутренне навернется слеза восторга или умиления. И вот отчего я счастлив. И даже от этого хорошо пишу (кажется).
Лучшие страницы «Уединенного» посвящены этой — тогда уже тяжело больной, полупарализованной — женщине.
Страсть, в которой Мориак видит только смерть души и [которую] сравнивает с разрушающим наш организм раком, расцветает в Розанове неиссякающим источником силы и религиозного восторга перед жизнью и человеком. Мориак допускает возможность коротких отпусков счастья в любви, но превращение этих кратких минут в постоянный союз, по его мнению, неуклонно ведет к распаду. Распаду чувства: «…это мучение супружеских пар, которое с таким пристрастием изучают романисты нашего века». Вечного присутствия не терпит ни одна любовь, уверяет Мориак. А Розанов отмечает: «Никогда, никогда между нами не было гнева или неуважения. Никогда!!! И ни на один полный день. Ни разу за 20 лет день наш не закатился в „разделении“…» («Уединенное»).
Может быть, залогом не оставляющей Розанова нежной любви к человеку, постоянной заботы о нем и есть эта его любовь? Или, скорее, его религиозный и в то же время телесный подход к жизни дал ему возможность счастья, которая у Мориака была уничтожена в зародыше его религиозностью с оттенком янсенизма? «Самый смысл мой осмыслился через „друга“. Все вочеловечилось. Я получил речь, полет, силу. Все наполнилось „земным“ и вместе каким небесным» («Опавшие листья», т. 1).
Если свое отношение к Богу Розанов описывает как свою радость и свою печаль, то основа его отношения к миру и людям — «нежность и печаль». «Мне иногда кажется, что я вечно бы с людьми „воровал у Бога“… не то золотые яблоки, не то счастье, вот это убавление грусти, вот это убавление боли, вот эту ужасную смертность и „окончательность людей“, что все „кончается“ и все не „вечно“» (Там же), и дальше писал, что это его «ворованье у Бога» всегда казалось ему не восстанием против Бога, а чем-то находящимся под тайным покровительством Божиим, точно Бог и сам хотел бы, чтобы «мир был разворован», да только строг закон (Рок, Ανάγκη). «Вот эта борьба с Роком стояла постоянно в душе: и, собственно, о чем я плакал и болел — это что есть Рок и Ανάγκη» (Там же).
Забота о счастье человека, об облегчении страданий — лейтмотив всего его творчества. Как чутко Розанов наблюдает, до какой психологической проницательности доходит, показывая сотни историй, заметок о людях, жизненных сценок, в которых через один подсмотренный жест раскрывается весь человек в свете нежного, скорбного розановского сочувствия. Будь то разговор в трамвае во время революции со старым евреем, которого грубо толкает солдат, или трогательные письма от неизвестных читателей, или описание скромной учительницы, покупающей на с трудом скопленные за весь год деньги плащ на белой шелковой подкладке для своей умственно больной матери, исполняя странную мечту старушки. Все книги Розанова хранят тепло человеческого дыхания, в них бьются сердца бесчисленного количества людей. «Мы не по думанью любим, — пишет Розанов, — а по любви думаем. Даже и в мысли — сердце первое» (Там же).
IV. «Гуляй, душенька»
Уже в восемнадцать лет Мориак примыкает к движению «Le Sillon»[278] Марка Санье, ростку христианской демократии во Франции, а теперь, в старости, подчеркивает, что именно тогда навсегда определился со своей общественной позицией и до сих пор остался ей верен. Здесь сложно даже отдаленно связывать с Мориаком мысль Розанова.
Несмотря на «нежность», которой Розанов одаривает человека, в общественной жизни поступки писателя были совершенно безответственными, социально вредными. Мережковский, говоря о нем, правильно замечает, что каж-дого нужно судить в его стихии. Он сравнивает Розанова с медузой, прекрасной в глубине моря, но бесформенной и склизкой на берегу.
Розанов жил в то время, когда вся прогрессивная часть российского общества, занятая общественными вопросами, боролась с самодержавием во имя демократических или социалистических идей. Тысячи людей отказывались от личной жизни, подвергали себя сильнейшей опасности в борьбе за новое общественное устройство. В ту эпоху можно было присоединиться к ним или бороться с ними, но равнодушное или, скорее, насмешливое и безответственное отношение Розанова, готового печататься в идейно противоположных изданиях, перескакивающего из одного лагеря в другой и надо всеми их спорами открыто смеющегося, казалось тогда однозначно предосудительным.
Может быть, я ничего не понимаю, — пишет Розанов в «Уединенном», — но когда я встречаю человека с «общественным интересом», то не то чтобы скучаю, не то чтобы враждую с ним: но просто умираю около него. «Весь смокнул» и растворился: ни ума, ни