Книга Зеркало времени - Николай Петрович Пащенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне даже показалось, что если бы госпожа Одо заговорила со мной по-русски, и более настойчиво, то гораздо раньше проснулся бы и второй мой язык. Но он во мне ощутимо возник только сейчас, словно в ответ на прикосновение к моей коротко стриженой голове волшебной палочки в тонкой смуглой руке прекрасной восточной феи.
Не сказал бы, что думалось мне по-русски совсем уж свободно и легко. Я словно ощупью двигался в сумерках по зарастающей в памяти и уже полузабытой тропинке, ведь деда Петра Волова, говорящего по-русски свободно, я не видел давно, с начала войны, с катастрофы при Пёрл-Харбор 7 декабря 1941 года. По-русски отец разговаривал редко — тогда бизнесу это почти не требовалось. По-моему, отец недолюбливал, в отличие от деда-идеализатора, и русских, точнее, советских, и Россию и всё, с ними связанное. Да и было, как он считал, за что. Всё слишком ещё свежо было в его памяти: и война — Первая Мировая, и революция, и Гражданская война и спровоцированные большевизмом волны эмиграции…
А тропинка памяти пришла теперь ко мне из юности, когда я, приехав к деду в Огасту, где родился и откуда меня увезли ребёнком, бродил в смутном одиночестве берегом вдоль реки, узнавая и не узнавая окрестности, и убеждал себя, что всё изменилось, измельчало только потому, что изменился — вырос — я. Много ли перемен на деле произошло за десять-одиннадцать лет в трудные тридцатые годы в провинциальном городке штата Мэн? Оттого и тянуло меня к реке, что чужие домишки ностальгических чувств не вызвали, а на неизменном берегу всё время казалось, что я без помех вернулся в детство.
Между тем глаза мои не отрывались от неизвестного и всё ещё не очень понятного стрелка из лука. Впечатляла, прежде всего, невиданная мною в жизни разновидность самого оружия — лука: огромного, чуть ли не в два человеческих роста, мощного, дальнобойного в своём роде, с асимметричными ветвями — крепкая голая левая рука стрелка упиралась в изогнутое напряжённое тело лука не посредине, как обычно, а всего лишь немного повыше нижней его трети, верхняя же ветвь оканчивалась бы на высоте приставленного к ноге славянского копья — вот доступное для меня сравнение. Длиннее двух метров была натянутая тетива. Стрела вытянулась поперек развёрнутого к зрителю торса лучника, вдоль его левой руки, и частью древка с остриём ещё выдавалась вперёд, за рукоять лука. Она приникла к руке и вместе с нею казалась частью живого тела стрелка. В любой миг, сорвавшись с тетивы, стрела готова была стать могущественным продолжением чудесно удлинившейся руки старинного лучника, орудием его воли.
Старая, полузабытая, но удивительно волнующая мелодия зазвучала во мне, пока я продолжал внимательно рассматривать лучника. Однако мне, я тотчас это понял, лишь показалось, что она зазвучала. На самом деле музыка загремела так, как никогда не может греметь в памяти внутреннего слуха — не хватит его мощности. И я понял, что прорвалась она в меня извне, её специально проигрывают для меня, я же раньше не услыхал её просто потому, что не обращал на неё внимания. Она не утомляла, поскольку оказалась созвучна моей потребности в ней, но слегка будоражила при спокойном созерцании, облегчала его и парадоксально переплелась с восприятием образа прицеливающегося японского лучника.
Стрелок был плотен и коренаст. Лоб его почти до макушки был гладко выбрит, как недавно была целиком выбрита моя голова. Но у него чёрные прямые волосы оставались на висках и затылке, а от макушки назад задорно топорщился клок, немного напоминающий запорожские оселедцы, только короче. Сильное тело стрелка было обернуто двумя широкими кусками грубой материи, первый перекидывался через правое плечо с груди на спину и со спины возвращался по рёбрам вперед, охватывая бок пониже левого соска. Второй же показался мне подобием просторной юбки, складки которой расправились широко расставленными и плотно опёртыми в землю ногами лучника. Позже я узнал, что это не юбка, а просторные штаны самурая, называемые хакама.
Обувь его была изображена достаточно условно и терялась в тени: то ли гэта — род японских деревянных сандалий, отдалённо напоминающих древнегреческие котурны, то ли просто толстые подошвы, привязанные ремнями к голеням и икрам, как у легионеров Рима, с той разницей, что хакама японца скрывали верхнюю часть обвязки, досягая лодыжек, а не бедер. За пояс из перевитой широкой тканевой полосы заткнуты два меча: самурайский двуручный меч — длинный меч-катан — и короткий, или малый меч — меч-компаньон, — оба в чёрных лакированных ножнах.
Музыка зазвучала тише, и я поймал себя на том, что негромко напеваю под неё: «…Я тебе расскажу о России… Где злодействует… человек…»
Ещё раз взглянув на клок волос лучника, я подумал, что и взгляд и выражение его лица вовсе не представляются ни воинственными, ни враждебными — в них, в данный, схваченный художником момент, отсутствовала самурайская боевая ярость.
Напротив, во всём его облике ясно читается готовность принести себя в жертву воплощению замысла неведомого мне властелина, указавшего своему подданному ясную, понятную цель. Рядовой, наверное, лучник, один из войска средневекового князя-даймё. Но… почему именно он? И достижима ли его высокая цель?
«…Я тебе расскажу о России, где злодействует человек…» — Какие страшные и притягательные слова!..
Но нет!«…Я тебе расскажу о России, где злодействует соловей…» — вот как правильно должна звучать эта строчка! Я вспомнил.
Если стрелок отпустит тетиву — лишь часть его унесется в неведомое будущее, отделённое от настоящего протяжённостью полёта стрелы. Всё остальное в его сознании оттолкнётся и устремится в обратном направлении, к прошлому, задержится в нём, сольётся и останется с ним, а затем тихо канет в вечность… Так и со мной: и я здесь, в настоящем, и меня в настоящем уже нет, развеялось по миру моё дыхание — где я, с кем я, в каком времени?
Если я когда-нибудь вырвусь отсюда в моё неведомое будущее, часть меня обязательно останется здесь, причем, самая-самая большая, и станет моим прошлым, таков закон жизни, останусь здесь чуть ли не весь я целиком, и не надо оспаривать это, надо всего лишь знать природный порядок вещей — почти ничего из сегодняшнего не нужно мне в будущем, у меня теперь почти нет таких ценностей, которые необходимы мне в