Книга Убивство и неупокоенные духи - Робертсон Дэвис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Манихеи выдвинули идею, которая отнюдь не была нелепой. В их представлении мир жил под эгидой двух Враждующих Братьев, Ормузда и Аримана. Можете называть их Богом и Дьяволом, если вам так больше нравится. Братья были почти равны по силе, и чаши весов колебались то в одну, то в другую сторону. Братья тузили друг друга, споря о том, кто станет властвовать над миром. Порой верх вроде бы брал Ормузд, Светлый, но всегда ненадолго, потому что Ариман, Темный, находил новую зацепку, и все великолепие Света опять оказывалось под угрозой, а часть его даже затмевалась.
Конечно, христианство не желало иметь ничего общего с этой доктриной и объявило ее ересью. Христианство твердо стояло на мысли, что добро всегда торжествует, и при этом точно знало, что такое добро. Но эти ужасные, мучительные войны, в которых мы вечно погрязаем, гораздо понятней через призму манихейства, чем с точки зрения социально озабоченной сентиментальности, в которую, похоже, выродилось христианство наших дней. Оно стало царством слишком от мира сего.
Не манихей ли я, спрашивает себя Брокуэлл. Слава богу, что мне не приходится отвечать на этот вопрос. Я могу найти прибежище в том, что называю шекспировским взглядом на мир: доверчивость ко всему, обузданная скептицизмом по поводу всего. Доверчивость и скепсис, мои Враждующие Братья.
И я, вдумчиво глядящий на сцену, я, Коннор Гилмартин, сын этого юноши, который зачнет меня лишь через годы, обнаруживаю, что хохочу. Да, хохочу – впервые за весь этот фестиваль глубоко личного кино. Впервые со дня моих похорон. Ну как тут удержаться? Брокки – я чувствую, что могу называть его уменьшительным именем, ведь он еще не мой отец – не философ и точно не теолог, но ведь он от этого только выиграл. Он открыт противоречиям практически по каждому пункту своих размышлений, подслушанных мною, и я вижу на экране образы – коррелятивы его мыслей. Он на самом деле почти мальчишка, голова у него забита английской литературой, он мало что видел в жизни, хотя эта война стремительно и грубо лепит из него мужчину. Но он мне нравится. Я его люблю – как не любил доселе, когда знал его лишь как отца. Он не раб своего интеллекта; у него есть сердце и – боже, что я говорю, – душа.
Неужели смерть и этот личный кинофестиваль заставили меня поверить в существование души? Не припомню, чтобы размышлял о душах раньше, ибо при жизни я, конечно, был одним из тех людей, о которых думал Брокки, – духовно неграмотных. Мое тело, несомненно, больше не существует, его кремировали, но все, на чем работал двигатель, все, что держало курс, похоже, пока со мной, и я не могу подобрать этому лучшего обозначения, чем душа. Век живи, век учись. Но оказывается, в смерти тоже можно кое-чему научиться.
Сколько же это будет продолжаться? Неужели мне сидеть тут вечно, разглядывая всех своих разнообразных предков и следя превратности их жизни? Вечность в кино – я этого не вынесу. Глупая мысль, ведь у меня нет выбора.
В «Трилогии о Максиме», шедевре Леонида Трауберга[60], который показывают живым зрителям, наступает перерыв. Они уже посмотрели «Юность Максима» и «Возвращение Максима», сейчас антракт, а потом начнется «Выборгская сторона». Нюхач идет в фойе, где будет обмениваться настороженными банальностями с коллегами-критиками. Они никогда не говорят о фильмах, которые смотрят. Вдруг кто-нибудь перехватит драгоценную идею или просто удачный оборот фразы. Они едят подсохшие сэндвичи и пьют водянистое белое вино, которое производится будто специально для подобных мероприятий. Они удаляются в туалет, и я вспоминаю, что в шекспировские времена такие антракты называли попросту «перерыв на поссать». Вот критики уже мрачно возвращаются по местам, и Нюхач с тяжким вздохом садится рядом со мной.
Это, несомненно, мой отец. Но уже не молодой солдат. Нет, он университетский профессор лет сорока. А что за унылый мужчина беседует с ним через стол?
Конечно, я узнал комнату. Это библиотека в усадьбе «Белем», доме моего деда в Уэльсе, где я однажды двенадцатилетним мальчиком провел выходные – в свой первый визит на Старую Родину, когда мои родители занимались какими-то изысканиями в Британском музее. Как хорошо я помню свое изумление размерами дома! Он имел какой-то совершенно неканадский масштаб.
Как разительно он отличается от тесного домика в Траллуме, где я видел деда мальчиком! Душные комнатушки над портняжной мастерской, где каким-то образом находили место, чтобы приклонить голову, столь многие Гилмартины и Дженкинсы. А эта комната… как бы объяснить… она так красиво отделана – дорогая обивка, затянутые полотном панели на стенах, бархатные занавеси, антикварная мебель и тяжелый мраморный камин с резьбой, – что вызывает эстетическое несварение души. Ее невозможно описать в терминах декора интерьеров; так выглядел бы торт с кремом, превращенный в жилище. Во всяком случае, так было при дедушке. Сейчас, когда двое мужчин сидят по обе стороны большого стола, комната кажется меньше, и свет в ней как-то потускнел, хотя снаружи – солнечный осенний день.
– Мистер Гилмартин, как нам следует описать этот дом? – спрашивает унылый.
– Викторианская готика, надо полагать, – отвечает Брокуэлл.
– Я бы рекомендовал что-нибудь другое, – говорит унылый. – Этот термин мы не очень любим использовать. Он, скажем так, вызывает не самые лучшие ассоциации.
– Но это именно она. Мы считаем, что архитектором был Барри – ну знаете, тот самый, что построил здание Парламента.
– Что ж, сэр, и это не самая удачная ассоциация. Мало кто захотел бы жить в здании Парламента – кроме спикера, конечно, но он не платит за квартиру.
Он уныло улыбается собственной шутке.
– Это, конечно, не первоначальный дом, – говорит Брокки. – Усадьба здесь была издавна. Раньше на этом месте стоял старый дом лорда, в черно-белом стиле. Отдельные части его были построены еще при Роберте де Белеме.
– Ага! Историческая достопримечательность. Это чуточку лучше. Роджер… как?
– Роберт де Белем. Он был конюшим короля Генриха Второго.
– А дату не припомните?
– Генрих Второй правил… кажется, где-то в тысяча сто шестидесятых годах.
– Еще лучше.
– Роберт де Белем разводил для него чистокровных лошадей. Неподалеку была большая ферма; король обожал испанскую породу. Для него держали племенной завод.
– Очень хорошо. И усадьба?
– Да. Конечно, именно поэтому дом называется «Белем». А деревня – Белем-на-Валу. Вал Оффы.
– Оффу не припоминаю.
– Ну, он был королем Мерсии около… кажется… года семьсот пятидесятого. Построил стену, чтобы не допустить нашествия валлийцев. Или, может, чтобы показать им, куда не велено заходить. Не то чтобы их это останавливало. На территории поместья еще остался кусок вала длиной в несколько сот ярдов.