Книга Вдали от рая - Олег Рой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мама, я обещаю… Все, что ты просишь, для Сережи сделаю. Но с одним условием: позволь вызвать врача.
Мать устало улыбнулась:
– Сразу видно хватку бизнесмена… Хорошо, если так настаиваешь, вызови. Завтра с утра, сегодня уже поздно… Только напрасно ты беспокоишься: мне не помогут врачи. Меня Захаровна, когда уезжала, предупредила: «Я собралась в дорогу, и ты готовься…»
– Захаровна? – удивился Виктор. – А когда она уехала? Куда?
– К себе, в деревню… Сказала, что больше ее помощь здесь не нужна. И еще обнадежила меня, что успею с тобой проститься. Она вообще проницательная… предвидит многое… Мне иногда даже казалось, что она колдунья…
Волошин, не желавший слушать в такую минуту подобной чепухи, нервно повысил голос:
– Хватит, мама! Что такого может предвидеть какая-то приживалка, деревенская старуха? Если она тебе что-то дурное напророчила, и после этого стало хуже – самовнушение чистой воды! Завтра с утра приедет врач, и все будет в порядке…
И с наигранной шутливостью добавил:
– И если врач скажет, что надо в больницу, отправишься как миленькая!
После этого он зашагал к двери…
– Витенька!
Непривычный к такому обращению, он обернулся:
– Что, мам?
– Прости меня…
Виктор недовольно дернул плечом, забормотав скомканно, торопливо: «Да что ты такое говоришь, ерунда какая, за что я должен тебя прощать?!» Но мать смотрела на него с подушек влажными, помолодевшими, отчаянно ждущими глазами. И, не смея увернуться от взгляда этих глаз, он выдавил:
– Прощаю.
Мать вздохнула и закрыла глаза – видимо, уснула, утомленная разговором…
Ночью снова пошел дождь, и Виктор сквозь сон слышал его шелест, и виделось в полусне, в полуяви, как холодные отвесные струи пунктиром пришивают небо к земле. Потом на земле, в доме, поднялся шум и беспокойство: все суетились, бегали, переговаривались тихо, отрывисто. И прежде, чем застучали в дверь его комнаты, где он вчера свалился на кровать, не раздеваясь, словно предвидел, что разбудят среди ночи, а может, скорее потому, что в последнее время ему стало полностью плевать на собственные удобства, он уже знал, что случилось. И не испытал ни скорби, ни боли – как если бы все, что можно испытывать по поводу смерти матери, он пережил накануне, когда мать была еще жива…
А может, это снова вступило в свои права то бесчувствие, ледяное окостенение, которое лишь ненадолго оставило его во время разговора с матерью? Кажется, это тоже было правдой…
Денег в Привольном хватило. По крайней мере, на похороны, причем по высокому разряду – низкого и даже среднего разряда не простили бы ему высокопоставленные друзья отца, которые стеклись в сопровождении престарелых жен, взрослых и чужих Волошину детей. На похоронах он снова почувствовал себя в изоляции, хотя вроде бы ему все время выражали соболезнования, но они не пробивали стены из невидимых кирпичей, которые теперь он таскал с собой повсюду, привыкая почти не страдать от их теснящей тяжести. Да еще лилии – ну какой идиот из похоронного бюро додумался до лилий, от них же покойниками пахнет! От запаха лилий или от чего-то другого нестерпимо разболелась голова, и боль прошла лишь тогда, когда он после поминок в ресторане (видеть всех этих людей у себя не было сил) снова очутился в Привольном. В любимой маминой гостиной. Вместе с Сережей, который, будучи оставлен всеми, по обыкновению тихо что-то рисовал, примостившись на тахте. Виктор присел рядом. Надо было сказать ему – но что? Как?..
Всплыло вдруг так ясно, как будто бы это было только вчера: «Я что, опять поеду в лагерь на целых три смены?» – «Так нужно, сынок». – «Но почему, почему?» – «Так решили мы с папой…» – «Я не хочу! Я хочу на дачу!» – «Нет такого слова «хочу». Есть слово – «надо»!» И этот непререкаемый холодный тон, и мальчишеская злость, захлестывающая сердце, и острое желание запустить чем-нибудь в равнодушную спину, отвернувшуюся от него, и коричневый старый чемодан, который он украдкой ковырял утащенным с кухни ножом в наивной надежде, что если не будет чемодана, не будет и поездки… Его мать никогда не была особенно мягкой и податливой в обращении – чего ж вы хотите, школьный завуч! – но обычно она умела прислушиваться к желаниям сына и уважала их, если они были разумны и обоснованны. И только в одном она не смягчилась ни разу – в вопросе о его поездках, изрядно надоевших ему к поре взросления и ненавидимых с безумной подростковой яростью. Она не могла уступить ему в этом – и теперь Волошин знал почему.
Из-за этого урода!
Снова накатила та давняя, исступленная злость, ставшая привычной его спутницей с того времени, как… В общем, с определенного времени.
Он смотрел на Сережу, точно в первый раз видел его неуклюжую фигуру, некрасивое лицо, этот странный отсутствующий взгляд. Брат… Да какой, к черту, брат! Он никогда не сможет относиться к этому неполноценному существу как к брату. Разве кто-то может принудить одного человека любить другого исключительно по факту биологического родства? Правда, мама и не принуждала его любить Сережу. Она лишь просила покупать ему рисовальные принадлежности. С этим Виктор справится – если будет жив. А если помрет – и спроса с него не будет. Какого черта? Наплевать!
Сережа придвинулся поближе к нему, продолжая привычно водить короткопалой ручкой с зажатым в ней карандашом по белому листу бумаги, старательно создавая узоры и цветы… И как только умудряется этот убогий плести такие тонкие, изящные линии!
– А Лентина Васильна скоро придет? – спросил вдруг Сережа.
Виктор ответил не сразу – и не потому, что задумался, как объяснить умственно неполноценному тайну смерти, о которую спотыкаются даже мудрецы… Его вдруг словно ударили в самое сердце. Ударили, пробив стену из невидимых кирпичей, и кирпичи посыпались, погребая под собой все прежние представления…
Сереже некому было сказать слово «мама»! Самое простое, самое первое слово, с которого начинается каждая человеческая жизнь, в его лексиконе отсутствовало. При живой матери – он не смел ее так назвать. На этом месте зиял пробел – и только ли на этом? Вся изувеченная судьба того, кто явился на свет от тех же самых родителей, что и он сам, предстала теперь перед Виктором. Стало вдруг нестерпимо стыдно – но стыд нес в себе нечто благодетельное, с ног до головы омывающее. По сравнению с тем, что пришлось претерпеть Сереже, сетования на беды, настигшие младшего брата, казались высокомерными претензиями счастливого принца.
И тут случилось странное – Волошин вдруг разрыдался. Он – мужчина, успешный бизнесмен, сильная личность, победитель по жизни – плакал, как мальчишка, и слезы так и текли из глаз, капая на костюм, и их было много, так много, что даже представить себе было трудно, как много, оказывается, в человеке может быть слез… Виктор не пытался их утереть, и они туманили глаза, заставляя все вокруг становиться каким-то зыбким, расплывчатым… Сквозь слезы мир казался совсем иным, и почему-то вдруг померещилось, что он находится не в гостиной, а в сушильне Захаровны, и будто бы даже старуха рядом, и гладит его теплой морщинистой рукой по волосам и приговаривает: «Ты поплачь, Витенька, поплачь… Облегчи душу-то…» А потом вдруг Захаровна исчезла, а вместо нее появилась та черноволосая девчонка, которая когда-то затерла его на проспекте Мира своим «Фольксвагеном» и произнесла, прижав к груди смуглые руки: «Я вас только об одном прошу! Вы только не сдавайтесь! Ни за что не сдавайтесь! Надо обязательно бороться!»