Книга Солнце, вот он я - Чарльз Буковски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как вы настраиваетесь на работу? Вы планируете, тщательно конструируете?
Садясь за машинку, я не знаю, что буду писать. Никогда не любил трудную работу. А планировать трудно. Я бы предпочитал, чтобы оно из воздуха появлялось или из-за левого уха. Когда пишу, у меня какой-то транс. Иногда в комнату зайдет жена, спросит что-нибудь — и я КАК ЗАОРУ! Не потому, что работа моя так драгоценна или я сам драгоценен, а потому, что меня встряхнули. Писать для меня — это… ну как смотреть хорошее кино, все просто разворачивается, по ощущениям мне славно, никакой работы. И я, конечно, готовлю себе обстановку: настраиваю радио на классику и бутылка вина тут же. Это хорошее время. Если мне нехорошо, ничего и не получится. То есть мне может быть очень херово, но все равно писать бывает хорошо. Ад преображается во что-то позитивное. Или мне так кажется.
Вас легко читать. Вы переписываете?
Прозу — нет. Я только что закончил роман «Голливуд». Просто сел и написал, ни единого слова не изменил. А в каждом стихотворении обычно вычеркиваю строку-другую. Стало быть, стихи я переписываю, а роман или рассказ — нет. Почему? Не знаю.
В одном стихотворении вы сказали, что сначала пили по тяжелой, а потом печатали ночь напролет. Ваша цель была — десять страниц до того, как уснете, но часто выходило целых двадцать три. Расскажите?
Я в то время только ушел с почты и в пятьдесят лет пытался стать профессиональным писателем. Может, мне было страшно. На карту поставлено все. Я писал «Почтамт» и ощущал, что у меня мало времени. На почте мое рабочее время начиналось в 6.18 вечера. Поэтому каждый вечер я садился за стол ровно в 6.18, ставил рядом пинту скотча, клал дешевые сигары и много пива, включал радио, конечно. И каждую ночь печатал. Роман я закончил за девятнадцать ночей. Как я ложился спать, ни разу не помню. Но каждое утро, вернее, около полудня я вставал и видел, что по всей кушетке разбросаны листы. В конце концов, я хорошо держал удар. Все мое тело, весь мой дух неистовствовали в этой битве.
Есть ли для вас разница — писать пьяным или трезвым? Что лучше для писательства?
Я раньше всегда писал, выпивая и/или уже выпив. Не думал, что смогу писать без бутылки. Но последние пять-шесть месяцев я болел, что сильно ограничило мое питие. Я садился и писал без бутылки — и выходило то же самое. Так что разницы нет. Или, может, я трезвым пишу, как пьяный.
«Седой»[139] был вашим приятелем в реальной жизни?
Мы с Седым иногда выпивали вместе в одном отеле на Вермонт-авеню. Я время от времени туда захаживал навестить подругу и частенько оставался на двое-трое суток. Там пили все. В основном — дешевое винище. Жил там один джентльмен, мистер Адамс, этакий дылда, который два-три раза в неделю скатывался с высокой лестницы, обычно где-то в пол второго ночи, когда предпринимал последнюю попытку добежать до винной лавки за углом. И вот он катился по длинной-длинной лестнице, через стены было слышно, как он там грохочет, и моя подруга говорила: «А вот и мистер Адамс». И мы обычно ждали, когда он выбьет стеклянную дверь, — он так иногда делал. Мимо двери он довольно редко промахивался. На следующий день управляющий кого-нибудь вызывал эту дверь поменять, и мистер Адамс жил себе дальше. Он никогда не ранился. По трезвянке человек в таком падении насмерть бы расшибся. А когда ты пьяный, падаешь расхлябанно и мягко, как кошка, и внутри ничего не боишься — тебе либо как-то скучновато, либо хохочешь про себя. Седой как-то ночью сдал — у него ртом кровь пошла хлестать. Я сам несколько раз так делал, поэтому я его понял. Кровь идет лиловая, там куски желудка вылетают, и она воняет. Я выкарабкался после дюжины пинт Крови и дюжины пинт глюкозы. А Седого мы больше не видели.
Иногда ваши работы мрачны, но я бы не назвал их «отрицанием всего». Ваша мать вам как-то сказала: «Людям нравится читать то, от чего они становятся счастливее». Как вы к этому относитесь?
Мать мне [это] сказала потому, что они с отцом нашли и прочли какую-то мою писанину, которую я по молодости прятал у себя в комнате. Нашли и прочли мои работы, и отец впал в ярость: «НИКТО НИКОГДА ТАКОЕ ГОВНО ЧИТАТЬ НЕ СТАНЕТ!» Вот тогда-то мать и вставила это свое: «Людям нравится…» Я не ответил ни тому критику, ни другому.
Ну разумеется, людям нравится читать то, от чего они счастливее. Мне самому такое мало попадалось. Но я читал то, что позволяло мне прожить еще день, или еще неделю, или месяц, а без этого было бы никак. Ругали меня не целиком; мне повезло, были и положительные рецензии — в «Нью-Йорк таймс» и еще кое-где, — но лучшей похвалой для меня стало письмо от человека, отбывавшего срок где-то в Австралии: «Ваши книги — единственные, которые передают из камеры в камеру…» Я позволил себе радоваться этому отзыву пару дней.
Что вас вдохновляет? Моцарт и Малер? Скачки?
Кто ж его знает. Припадки отчаяния. Смерть в левом башмаке. Или даже долгие часы спокойного умиротворения. Меня подхватывает и несет за собой классика. Бега дают широкую народную панораму. Данте бы меня понял. На меня повлияло довольно много писателей: Достоевский, Горький, Тургенев, очень ранний Сароян, Хемингуэй, Шервуд Андерсон, Джон Фанте, Кнут Гамсун, Селин и Карсон Маккаллерс. Ах да — и Джеймс Тёрбер. А в поэзии — Робинсон Джефферс, э. э. каммингс, что-то из Эзры Паунда.
Ваши работы намекают на затворничество. Что отталкивает вас от людей? Это что, синдром «мне лучше, если их нет рядом»?
Да, в худшие периоды жизни в худших городах, если у меня была своя комнатка, если я мог закрыть дверь и сидеть один в обществе старого комода, кровати, драной занавески на окне, — меня переполняло что-то хорошее: мой отдельный тон ничем не пачкался. У меня не было проблем с самим собой, проблемы были со всем, что снаружи, с лицами, с растраченными загубленными жизнями: людям подавай самый дешевый и легкий выход. Между Церковью и государством, структурой семьи; между нашими системами образования и развлечения; между восьмичасовым рабочим днем и кредитной системой — их жгли заживо. Закрыть дверь в комнатку или день и ночь сидеть в баре — так я говорил всему этому «нет».
В одном стихотворении («эй, Эзра, послушай-ка») вы говорите: «Литературная слава, наверное, следствие того, что знаешь, как слетать с катушек и когда».
Конечно, слетать с катушек можно только стильно, только стиль тебе и поможет. Если сознательно пытаешься стать знаменитым, знаменитым не станешь. Писать — это отчасти способ не сойти с ума. Пишешь, потому что больше ничего не можешь делать. Либо так, либо прыгай с моста. Слава приходит уже потом, ни от чего не зависит, и, если ты в нее веришь, тебе конец как писателю и человеку.