Книга Танец бабочки-королек - Сергей Михеенков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– До свидания, – раздалось в трубке.
– До свидания, – сказал Ефремов.
Несколько минут в штабной избе длилось тягостное молчание.
– Ну, что затихли? – спросил командарм, оглядывая свой штаб: генерала Кондратьева, полковника Киносяна, комбрига Онуприенко, офицеров оперативного отдела, разведчиков, связистов.
– Что будем делать, Михаил Григорьевич? – растерянно развёл руками член Военного совета.
– Как – что? Атаковать Верею! Выполнять приказ комфронта! Только вначале её нужно основательно блокировать. Действовать так же, как действовали в Боровске. И, прежде всего, основательно обрабатывать их оборону артиллерией и миномётами на участках намечаемого прорыва.
Вечером, когда выпала свободная минута, уже остыв и успокоившись после неприятного разговора с начштаба фронта, командарм набил табаком трубку и вышел на крыльцо. Часовой, увидев его, отдал честь, неумело взяв на караул. Командарм кивнул ему:
– Вольно. Как идёт служба? Валенки греют?
– Служба идёт хорошо! – бодро, промёрзшим голосом ответил часовой. – Валенки греют!
Изредка за деревней, в поле и в лесу, рвались снаряды. Боеприпасов немцы не жалели. Он прислушивался к ударам канонады. Гудело не только в стороне Вереи, но и справа, и слева. Он пытался представить, каково сейчас, в этот мороз, его бойцам в поле, под огнём. Но мысли всё же возвращались к разговору с Соколовским. Ведь он меня не слышал, подумал командарм, восстанавливая в памяти диалог, всю нестройную двусмысленную его логику. Почему он оглох, когда речь зашла о выведенных из состава армии артполках? Или Жуков действительно об этом не знает? И почему Жуков на этот раз не подошёл к аппарату сам? Если готовится удар где-то в другом месте, а их армии отводится вспомогательная, второстепенная роль, тогда всё понятно. Верею они дожмут и без подкреплений. И дожмут в кольце. Основательно блокируют и предложат противнику сложить оружие. По всем правилам. Слишком расточительно атаковать по всему фронту. Дивизиям не выдержать таких потерь. Боровск тоже был укреплён. Но разорвали их оборону, разогнали противника по улицам. И выкурили потом из домов и подвалов. Что-то там, в Ставке, происходит, чего мы тут не знаем. Или всему причина он, генерал Ефремов? В памяти всплыла та давняя папка с красными тесёмками. Нет, он, командующий армией, не может сейчас допустить ни единой ошибки. Ни единой. И дело конечно же не в артполках…
Он докурил табак, выколотил трубку, кивнул часовому и ушёл в избу, в тепло, в папиросный дым, в тихий говор людей и шорох штабных карт.
– Александр Кондратьевич, – сказал он с порога начальнику штаба, – я в девяносто третью, к Эрастову. Свяжитесь с ним, предупредите. Заодно разыщу Офросимова. Артиллеристов надо поторопить. – Он повернулся к полковнику Киносяну. – Степан Ильич, вы поедете со мной. – И снова повторил: – Бойцов поднимать в атаку только после того, как артиллерия подавит огневые точки и опорные пункты противника. Только тогда поднимать роты.
Командарм знал, почему недовольны в штабе Западного фронта его действиями. Слишком осторожен. Слишком осмотрителен. А это воспринимается как медлительность. Но знал он и другое: немцы не настолько разбиты и растрёпаны, чтобы позволять им глубокие прорывы на узком участке, они отходят, бросая зачастую технику и тяжёлое вооружение, но уводят самую главную силу – людей. И если он, командарм, где-то, поддавшись порыву, сделает ошибку, ценою этой ошибки станут сотни человеческих жизней, сотни его солдат будут коченеть замёрзшими трупами в полях, заметаемых снегами этой нелёгкой зимы.
Оставшись втроём, они заняли круговую оборону и открыли беспорядочный огонь. Каждый из них понимал, что сейчас они проживают последние минуты в своей жизни, что всё уже предрешено, они пропали, им не отбиться. Но выйти из риги навстречу атакующим с поднятыми руками никто из них не пожелал. Перед тем как открыть огонь, старшина сказал бронебойщику и миномётчику Ломакину:
– Ребята, нам конец. Кто хочет, может идти. Хоть и оба уходите. Оставляйте винтовки и идите. Живые останетесь. В спину стрелять не стану.
Никто ему ничего не ответил. Только бронебойщик выдохнул чужим безнадёжным голосом:
– Может, ещё и отобьёмся.
И вот началось. Старшина торопливо перезаряжал винтовку и, не целясь, посылал пулю за пулей в тёмные силуэты, которые вдруг возникали на снежном поле почти рядом, передвигались, потом исчезали и снова появлялись, уже в другом месте. И казалось, что их там, в снегу, вокруг риги, становилось всё больше и больше.
– Ломакин! Бросай гранату! – крикнул старшина и бросил в проём одну за другой две Ф-1.
И тотчас там же, у проёма, в снег мягко плюхнулась ответная, противопехотная, с длинной ручкой. Старшина отпрянул в угол, к штабелям пшеничных снопов, и в это время сильный двойной взрыв сотряс овин. Одна из брошенных немцами гранат, скорее всего, залетела внутрь. Они её просто не заметили.
Ночная мгла перемешалась с пылью и копотью. Старшина вскочил на колени и протёр глаза. В другом углу хрипел раненый бронебойщик. Так хрипят за минуту до смерти. Ломакин лежал неподвижно у входа. Гранаты сделали своё дело. Старшина стал ощупывать перед собою земляной пол, усыпанный трухой и мякинами, но винтовки нигде не было. И в это время в дверном проёме показалась голова в белой каске.
– Хальт! – крикнул немец.
Вспыхнул свет карманного фонарика. В овин вбежали сразу несколько немцев. Они пошевелили штыками убитых и обступили его, живого. Бронебойщик уже затих. Вот и всё, подумал старшина Нелюбин. Надо было плюнуть на приказ Берестова и уходить всем сразу, как только начался переполох. Но, прежде чем немцы вбежали в овин и осветили его фонариками, он успел сунуть под снопы «парабеллум» и запасные обоймы.
– Штейт! – скомандовал немец и ударил его ногой в бок.
Удар был настолько сильным, что старшина отлетел к стене, ударился головой о брёвна и упал на земляной пол.
– Штейт! – опять услышал он голос немца и понял, что надо подниматься, а то забьют, затопчут ногами.
Старшина встал, сплюнул тягучую солоновато-горькую слюну. Винтовка с открытым затвором лежала у его ног. Вот она где, теряя реальность происходящего, подумал старшина. Один из немцев поднял её, толкнул вперёд затвор и подвёл дуло ко лбу старшины. Немцы закричали, засмеялись и отбежали к дверному проёму, чтобы не оказаться под пулей или вблизи и их не забрызгало во время выстрела мозгами этого Ивана… Боёк шлёпнул в пустоту. В патроннике патрона не оказалось. Немец снова передёрнул затвор и снова шлепнул бойком. Нет, магазин пуст, старшина расстрелял все патроны. Немцы снова засмеялись. Тот, который держал винтовку, продолжал неподвижно стоять напротив. Что-то он ещё недоделал, что-то он ещё хотел.
– Ферфлюхьт! – наконец выругался он уже незло, видимо, освободив какую-то внутреннюю пружину, и тоже засмеялся.
От немца густо несло перегаром. Старшина стоял и думал: поскорей бы. Он боялся, что начнут куражиться, мучить. Лучше уж сразу умереть. Когда вытаскивал из-за пазухи трофейный пистолет, мелькнула мгновенная мысль: всё равно конец… Но он не мог представить, как это – выстрелить в себя? Он так и не смог договориться с собой, охваченный мгновенным, неизвестно откуда взявшимся порывом неодолимого желания выжить во что бы то ни стало, которое тут же переросло в готовность пережить худшее, лишь бы не расставаться с этой пропахшей толовой вонью пыльной теменью чужой риги, ощущением того, что ты ещё дышишь, что-то видишь, чувствуешь, хоть уже и не принадлежишь сам себе. Жить! Жить!