Книга К развалинам Чевенгура - Василий Голованов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что так тянуло его, городского в прошлом человека, в первобытность природных пространств, он не объяснял. Но здесь, в Сибири, таких людей немало, и есть даже особая порода одиноких самцов, что поживут в Имбатске, поживут в Туруханске и так, глядишь, излазают весь край, а потом исчезнут, как будто их и не было. Сакаш же память о себе заронил в виде лодки, которую он оставил старому охотнику Скарзову, своему другу и собрату по отшельничеству, который так же шарился в дальних таежных углах, как теперь Мишка. И тот принял с благодарностью, ибо любая модельная моторка для таежных речек не годится – сидит глубоко и груза берет мало; кержацкие, староверской работы деревянные лодки гораздо лучше, но уступают по эластичности дюралевому корпусу «Крокодила», и там, где у последнего на ребрах рубцы да вмятины, у деревяшки был бы открытый перелом с последующим летальным исходом. Скарзов, в свою очередь, передал эту лодку Тарковскому и Блюме, когда они в таежные охотники подались, и значит, третье уже поколение мужиков упорным латанием крокодиловой шкуры подтверждает, что человек Сакаш сделал действительно нужную людям и хорошую вещь.
Есть еще история человека по фамилии, кажется, Степанов. Он приехал на Бахту как-то весной с женою вместе и выстроил две избушки – на Воротах и на Молчановском пороге. Обычно охотничьи избушки спрятаны от чужих глаз, с реки их не видно, а избушки Степанова стоят открыто, лицом к реке, крася собою и без того чудесные места. Видимо, движимый острым желанием семейного счастья, света и радости, возводил свои избушки этот человек – они крепкие, просторные, высокие, рублены в чашку из отборных бревен, крыты плашником. Несколько сезонов он охотился, потом затерялся бесследно. А избушки – словно напоминание о давнишней его радости – так и стоят. И никто лучше до сих пор не построил.
Еще есть история о книге. Серой книге из двухтомника Блока, которую геолого-разведочный таежный бич взял в избушке охотника Александра Устинова и прострелил из тозовки. Бича видели охотники возле палатки, поднимаясь вверх по Бахте. А когда спускались, палатки уж не было: того забрал вертолет. Под лодкой, оставшейся на берегу, лежал фонарь и проcтреленная книга. Разворачиваясь в плотной массе бумаги, пуля вырывала из Блока целые абзацы, по-своему «прочитывая» его. Скука ли, отчаяние ли одиночества заставили этого человека стрелять в книгу, мы знать не можем. Осталось только ощущение, что творилось с ним что-то не то, ощущение непонятного здесь, в Лесу, безумия саморазрушения, которое есть Безумие больших городов…
О Лесе ничего не понимал я, покуда впервые ночью не ступил за порог охотничьей избушки. Беспомощные уколы фонариком вокруг и под ноги делали мрак еще жутче и были не способны ничего прояснить в характере той темной силы, что со всех сторон обступила меня – шумом реки в камнях, шумом ветра в вершинах деревьев, банным запахом облетевшего листа, косыми шевелящимися тенями пней, папоротников, гигантских стволов… И вся жизнь человечества в этом лесу похожа на движение теней: вот на оленях верхом проехали эвенки. Они едут уже полторы тысячи лет, расставляя и собирая свои похожие на тени жилища, не оставляющие следа, и их силуэты стали привычны и даже дороги Лесу. Вот прошли золотоискатели, разочарованные, злые, бросили кирку на берегу и оставили речке название – Бедная. Вот задержались ненадолго староверы, поставили дом – и опять ничего не осталось, кроме названия мыска – «староверский»; здесь птицу хорошо бить, глухари прилетают галечки поклевать. И фактория прошла как сон, только пыхнул над нею желтым огнем молодой осенний березник. Экспедиция пришла, широко взялась разворачиваться на нефть и газ, профиль нацелилась рубить в самую Эвенкию, содрала кусок леса с берега Бахты, красную глину, будто масло, размазывая бульдозерами, – но ничего. Стоило задержаться людям на год-другой, как Лес наслал на пустошь иван-чай, березки, и само собой стало засасывать в размывы глины брошенные железяки и корпус грузовика, и прогнивший балок обрушится прежде, чем выведет новое потомство белоголовый орлан, поселившийся в этих местах даже раньше, чем появились в Лесу люди на оленях. И что тогда жизнь отдельного человека здесь и охотничья избушка, противостоящая невероятной тяжести осенней ночи тихим потрескиванием дров в железной печке да золотистым светом, переполняющим колбу керосиновой лампы на столе?
Мишка усмехается, наблюдая, как я усердствую, пытаясь изнутри закрыть дверь избушки подобием засова, запереться от громады Леса и бродячей темной силы. Наверное, глядя на меня, он силится вспомнить, был ли и он когда-то таким же жалким, в простительном смысле слова, существом, – ведь начиналась же и для него эта жизнь с чего-нибудь? Но, кажется, так и не вспомнив, засыпает, растянувшись на нарах. А утром отводит меня вверх по тропинке метров на пятьдесят туда, где промеж четырех елей натянута была железная петля, куда весной попал повадившийся ходить на зимовье медведь. Силясь высвободиться из петли, он все изрыл и изорвал вокруг себя так, что одно из деревьев засохло. Я пытаюсь представить, что за силища бушевала здесь. Алтус, равнодушно обнюхав облезлый медвежий череп, отходит в сторону. Он хочет дать мне урок: он не признает мертвой опасности.
Спасибо, брат Алтус, я понял тебя. Но медведь – лишь конкретный, крошечный сгусток силы Леса. И если на четвертые сутки пути, когда мы достигли наконец Мишкиных владений, я действительно, словно в обморок, провалился в сон, то потому, что наконец почувствовал всю невероятную огромность пространства, в котором очутился, всю его невероятную силищу. Я видел тайгу, поднимающуюся на ближние хребты, россыпи синих гор вдали, поднимающихся из тайги же, ничего, кроме тайги, до самых лысых водораздельных хребтов в темной глуши Эвенкии.
Эта огромность ощущается прежде всего как невероятное умаление человека и его «эго» и потому поначалу воспринимается как страх и лишь потом – как великий оптимизм. Как большая надежда. Ибо Лес вечен. Лес изначален. От раны тунгусского метеорита, который мог бы стереть с лица земли любую столицу Старого или Нового Света, уже через полвека не осталось следа, Лес зарастил эту рану, чем бы она ни была причинена – внезапно вторгшимся в земные пределы антивеществом, ядерным взрывом или просто газообразным космическим телом. И потому, каким бы излишествам и безобразиям ни предавался человек, каким бы великолепием ни сверкали отделанные на лесо– и нефтедоллары города, каким бы уродством ни расползались вокруг их пригороды, заводы, пакгаузы, свалки, не оставляющие надежду ничему живому, последнее слово не за нами. Лес сильнее человека, что бы тот о себе ни думал. И стоит преступить некую грань, которая чем дальше, тем тоньше делается во всем – в политике, в искусстве, в повседневной жизни, – как города превратятся в зону бедствия, в зону эпидемии, или войны, или иного какого-нибудь проявления человеческого Безумия. Они опустеют, но Лес останется и наполнит землю жизнью – ибо для вселенской жизни человек значит не больше, чем белка или муравей, – и сомкнется над опустевшими и поруганными строениями, как, собственно, не раз уже бывало в человеческой истории.
Здесь к месту мысль о староверах, которые выбрали себе для жизни именно эти дикие места. Они «смешно» чураются прогресса – а в результате сберегают силу той красоты, которая, обрушившись на тебя, переживается как счастье. Тут дело в чистоте красоты, которую, как воду из реки, можно черпать и пить, не убудет – и прозрачная глубина…