Книга Толчок восемь баллов - Владимир Кунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переводчик прыснул и сказал:
— Господин Аргириди говорит, что он был очень рад познакомиться с господином Волковым и если господин Волков гарантирует ему каждый раз доллар за подноску ручного багажа, то господин Аргириди согласен сопровождать господина Волкова во всех его гастролях…
— Что же нам с этим Волковым делать, а, Гервасий Васильевич?
— Лечить.
— Ампутация?
— Он акробат… — сказал Гервасий Васильевич. — Жатко. И потом вряд ли это что-нибудь даст. Уж больно безрадостная общая картина.
— Вы отрицаете первый диагноз?
— А как там? Ну-ка прочтите…
— Пожалуйста. «Разрыв суставной сумки с вывихом левого локтевого сустава и внутрисуставный перелом костей предплечья».
— Ну локоть ему еще там, в цирке, на место поставили… Нет. Я ничего не отрицаю. Я бы дополнил. Шприц был нестерилен, при введении новокаина игла попала в гематому и внесла инфекцию в кровеносный сосуд. Естественно, что инфекция быстро распространилась в организме и привела к генерализации процесса и сепсису…
— А красные продольные полосы?
— А это до отвращения четкая картина лимфангита и лимфаденита…
— Рожа?
— Ну, если хотите, рожа…
— Там внизу сидит парнишка, который работал с этим Волковым в цирке. Он плачет.
— Что вы хотите, чтобы я пошел и вытер ему слезы?
— Он просит, чтобы его пустили к Волкову…
— Исключено.
— Он говорит, что цирк еще вчера закончил работу и завтра все уезжают.
— Скатертью дорога.
— А что с Волковым?
— Записывайте…
— Я запомню…
— Записывайте, черт вас подери! Иммобилизация конечности — раз. Введение больших доз антибиотиков широкого спектра действия — два. Внутривенные вливания антисептических растворов — три. Дробные переливания крови — четыре. И сердечные тонизирующие средства — пять. Если завтра-послезавтра не прорисуется осложнение…
— Какое?
— Очень вероятен гнойный перикардит… Где он сидит, этот парень? В приемном покое?
— Да.
— Я скоро приду.
— А если прорисуется?
— Тогда придется делать пункции перикарда…
— С антибиотиками?
— Да. Этот парнишка действительно плачет?
—. Мы в наших условиях еще никогда не делали пункции перикарда.
— Я покажу. А пока позвоните Сарвару Искандеровичу Хамраеву и передайте, что я очень прошу его заглянуть ко мне в отделение. Я скоро приду…
— Хорошо, Гервасий Васильевич.
* * *
После войны Гервасий Васильевич жил в Москве.
Он был подполковником и заведовал хирургическим отделением авиационного госпиталя.
Из окон операционной была видна низенькая пожарная каланча, и один вид ее действовал на Гервасия Васильевича успокаивающе. Последние годы жизни в Москве Гервасию Васильевичу все чаще и чаще приходилось «принимать» каланчу. Характер у него портился, настроение было почти всегда паршивое, и люди, знавшие его издавна, поговаривали, что подполковник буквально на глазах меняется — чем старше, тем нетерпимее, раздражительнее… А ведь и хирургом был отличным, и человеком прекрасным. Стареет, что ли?
А с Гервасием Васильевичем происходило то же самое, что и со многими в то время: он просто-напросто был выбит из привычной колеи. Из привычной военной колеи, когда все было зыбким, неустойчивым, только сегодняшним, когда человек не знал и не ведал, наступит ли завтра и доживет ли он до следующего населенного пункта. Именно это постоянное ожидание сиюминутных перемен и было той самой колеей, в которую война бросила миллионы людей, и оставшиеся в живых еще долгое время считали такое существование наиболее понятным и привычным.
Это случилось со многими, этого не избежал и Гервасий Васильевич.
Там тогда каждая операция была его личной победой. И сотни маленьких побед над чужими смертями создавали ореол бессмертия вокруг самого Гервасия Васильевича. И ему казалось тогда, что он будет жить вечно и будет вечно всем нужен.
Первый послевоенный год он еще находился в каком-то инерционном запале. Может быть, потому, что в госпиталях еще долечивались раненые, а может быть, потому, что время от времени почта приносила ему из разных далеких мест конверты и треугольники, и там лежали одному ему адресованные слова вроде: «…век буду помнить…», «…не побрезгуйте приглашением» или «…Бога за вас молить».
Сквозные пулевые ранения, рваные осколочные раны и тяжелые контузии сменялись пневмониями, язвами желудков, фурункулезом и аппендицитами. Словно с человечества спало четырехлетнее нервное напряжение, державшее в узде людской организм, и наружу поперли мирные хвори, которые в войну были редки и удивительны.
И Гервасий Васильевич потерял себя.
В первый год он еще помнил, что вот у этого синего конверта из Горького было тяжелое ранение правого легкого, а у этого треугольника из Красноярской области — осколочное ранение бедра с разрывом бедренной артерии… Потом и это стал забывать.
Письма приходили, напоминали, благодарили, приглашали в гости, но Гервасий Васильевич отвечал на них все реже и реже и уже не давал в письмах десятки советов, как быть здоровым, а ограничивался лишь открытками с короткими словами благодарности.
Иногда на улицах к нему подходили незнакомые люди, обращались по званию, называли себя и свое ранение и были убеждены, что Гервасий Васильевич их, конечно, помнит.
Гервасий Васильевич вежливо улыбался, говорил: «Как же, как же!..» — уже ни о чем не расспрашивал, о себе ничего не рассказывал и, распрощавшись, даже и не пытался восстановить в памяти этого человека.
А еще через год в госпиталь стали приходить молодые врачи. И Гервасий Васильевич с грустью убеждался, что он им совсем не нужен, вроде бы они что-то такое знают, что недоступно его пониманию. Это его нервировало, раздражало и восстанавливало против всех. Бывали даже моменты, когда Гервасию Васильевичу хотелось рвануть на себе халат, стукнуть кулаком по столу и закричать этим соплякам, что он при свете трех коптилок в деревенской бане из черепа осколки извлекал! Что он без наркоза, под огнем ампутации делал и культи — любо-дорого посмотреть! Что он по семнадцать раз в сутки оперировал! Что ему самому осколок фугасной бомбы всю спину распорол, когда он брюшную полость зашивал у раненого!..
Но он молчал и ожесточался. Против себя, против уютной квартирки в Лаврушинском, против жены, сына, против всего на свете.
В сорок седьмом ему было уже сорок семь. Сына забрали в армию и отправили в Алма-Ату — в пограничное училище.
Гервасий Васильевич очень любил сына. Очень. Любил в нем все свои недостатки, свою манеру говорить, смотреть. Любил в нем свою походку… Кто знает, может быть, если бы не сын, Гервасий Васильевич и к жене бы не вернулся. Остался бы он с Екатериной Павловной и был бы, наверное, счастлив с ней всю жизнь. Была у него на фронте Екатерина Павловна — прекрасной души женщина.