Книга Клопы - Александр Шарыпов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я думал, что князь Андрей видел блядь в виде фантомной боли. Здание из иголок и паутинок, которое он наблюдает, похоже на творение Солярис, и женщина является после сна. Толстой не указывает, что при этом фамилия ее Ростова. Допустим, Бондарчук. Но ведь князь Андрей, как Гумберт Гумберт, дотрагивается до ее кожи! И она реагирует на него:
« – Простите меня за то, что я сде…лала, – чуть слышным прерывным шепотом проговорила Наташа…
– Я люблю тебя больше, лучше, чем прежде, – сказал князь Андрей, поднимая рукой ее лицо так, чтобы он мог глядеть в ее глаза.
Глаза эти, налитые счастливыми слезами, сострадательно и радостно-любовно смотрели…»
Учитывая даже регресс искусства, я сомневаюсь, что кино в прошлом веке достигало подобного совершенства. Он сколько угодно мог смотреть ей в глаза, но при попытке ять ее подбородок всякий раз должен был обнаруживать, что перед ним белая простыня.
Настоящая Наташа – baladine – танцовщица – вот какая.
После разговора с князем Андреем она должна быстро, как котенок, перебирая ногами, убежать из кадра и ласковым, очень ласковым голосом спросить кого-то другого:
– Are you о’key?
Ведь блядь – само слово. А цель слова – не в том, чтобы осоловеть или медлить (англ. slow), а чтобы слать. Как Кити Левина. Оно вылетело – и его уже не поймаешь. Но понимание не вышло, а вошло в него. При этом он обомлел, т.е. стал как мел, белым. Не обезумел – ни в коем случае! – но стал не в своем уме. Вообще не в себе – не в своих чувствах, не в своей прелести. Одним словом, подобно Одиссею, он облядел. Это и есть вдохновение.
Потом он почувствовал, что «все бы мог сделать – что полетел бы вверх или сдвинул бы угол дома, если б это понадобилось». А иначе бы он умер, как князь Андрей, и после 50-й страницы и его бы не было.
Вот только зря Катя, по незнанию слов, говорит «этого не может быть». Так можно повеситься. Учитывая, что Левин был конькобежцем, следовало бы сказать: «Катись».
«И пити-пити-пити и ти-ти, и пити-пити – бум, – ударилась муха… И внимание его вдруг перенеслось в другой мир…»
Л. Толстой
« – Я тебе не сделаю больно, – сказал дядя Тоби, вставая со стула и переходя через всю комнату с мухой в руке, – я не трону ни одного волоса на голове у тебя, ступай с Богом, бедняжка, зачем мне тебя обижать? Свет велик, в нем найдется довольно места и для тебя, и для меня».
Л. Стерн
Так если подумать: синее пламя, может быть, из боязни перед красным. «Лишь бы войны не было», – любит повторять народ. Синий огонь, синее небо, голубые каски и т.д. и т.п.
Отправляя bala из России, отец ее говорит: «А что, если тут гражданская война».
В сущности, положа руку на сердце, если выбирать между войной и миром, то кто же из нас пойдет на войну? Мы, киники, за мир тоже.
Но ведь за другой мир! Вот в чем все дело. Не за этот же дурацкий мир, с его дурацкими словами и знаменами! В этом мире жить невозможно, особенно женщинам – почему они любят, чтобы их нежили? Чтобы и они как бы не жили. Поэтому – повторяем мы за Г. Темным – «война есть отец всего».
Но чем отличается Яшка-цыган от богоборца-Иакова? – спрошу я у вас. И кто такие русалки, как не неуловимые мстительницы, мстящие тем, кто толкал их в реку?
То есть я ни в коем случае не против эмиграции евреев или чего-нибудь в этом роде. Но блядь должна оставаться у нас! Если вы еще не поняли, почему, то я объясню.
Надо только просчитать скорость и размеры потока – чтоб знать, сколько осталось времени.
Многие думают, что им, как невестам, нужен вестник – греч. «ангел», и они путают его с англичанином. Но это не совсем так.
Да, они не понимают нашего языка. Положение тут просто катастрофическое. Они понимают лишь отдельные слоги: звук «сит», как написано в «Камасутре», разные «чин-чин», «сим-сим», «пинь-пинь-пинь», как тарарахнул зинзивер у Хлебникова, и как Муслим Магомаев поет: «Лала-лала-лала-ла». Сердце сжимается при виде складок, перерезающих их лоб, когда они читают какое-нибудь длинное слово.
Именно это обстоятельство, вероятно, дало повод Пьеру посчитать свою будущую жену глупой (нем. blöd)… Странная логика! Если есть какой-то безумный мир, куда блядь попадает, так давайте бороться с его идиотизмом (нем. blödsinn), а не с ее светлостью (англ. Ladyship)!
Может, они мыслят кровью. Я бы вообще запретил тампоны; но ограничусь тем, что Эмпедокл сказал: «Мысль есть омывающая сердце кровь».
Посмотрите в их глаза: неужели вам не очевидна разумность? Тут все дело в отсутствии передачи – поверьте мне.
У кого глаза горят – как у Левина («он, с его привычным ей лицом, но всегда страшными глазами», – думает о нем сука Ласка), – у того вообще нет проблем, потому что он может говорить взглядом.
«Если можете меня простить, то простите, – сказал ее взгляд, – я так счастлива».
«Всех ненавижу, и вас, и себя», – отвечал его взгляд.
Иногда, может, и за границу они едут только в поисках своего языка: наш не подходит; может, подошел бы эскимосский, где одни vaques – смысловые пятна. Бог его знает. А английский, видимо, притягивает потому, что многие слова там короче. Вот и все.
И еще – он, как бы это сказать, нейтриннее, что ли. Проникновеннее. Ближе к тому идеальному языку, на котором говорит океан.
В связи с этим вспоминается один случай.
Когда Эйнджи Сидоров улетела, всем нам было, конечно, жаль, всему космическому поколению, потому что она писала:
Раздувая, как кони, ноздри,
Мы в немое уйдем кино, —
и я, например, так и считал, что она киничка. Да еще за неделю до своего отъезда она писала:
«Какая лезет в голову первая мысль? Мне, например, что блядь я гиблая, суечусь не по делу, а чувствую, что надо где-то по делу, вот по этому, которое – в музыке, в небе, в словах, а вот нет. <…> Я вот между прочим, вот сейчашная, и вовсе не хочу в Америку, я знаю, что три меня там загнутся и сдохнут[11], а одна надуется и будет ходить, есть, хотеть[12]. Вот ведь веревки какие. Я же, Шарыпов, все понимаю, беда какая, лучше бы наоборот, а сделать ничего не могу».
Вдруг как-то ночью звонит Шваб и спрашивает:
– Тебе жаль Акакия Акакиевича?
Спросонок плохо соображаю.
– Нет, – говорю.
После паузы он мне и говорит, изменившимся тоном:
– А я думал, жаль. Если бы ты сказал, что жаль, я бы спросил тебя: а как же ты тогда пишешь, что наши пути расходятся?