Книга Жизнь это театр - Людмила Петрушевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну как-то неудобно, вы давно на пенсии?
— Я? Я не на пенсии, — отвечает эта безотцовщина, а сама явно уже кандидат в бабушки.
— А я на пенсии, — говорю я, — вот выйдет книжка моих стихов, мне пенсию пересчитают, буду получать больше. Пока что мы с Тимой живем Бог знает как, и маму вот из больницы выписывают, и дочь по уходу за двумя детьми только алименты, а сын инвалид (перечисляю, как нищий в электричке).
— А я, — говорит не имеющая отчества, подскакивая на ухабах совместно с нами, — я выиграла машину. Водить учусь.
— Да, некоторые покупают лотерейные билеты, потом говорят, что выиграли, я знаю такие судебные процессы об отобрании прав.
— У нас сын! — говорит отца не помнящая, тряся щеками при скорой езде. — Его надо возить в музыкалку, так что пригодилось! Муж принципиально машину не водит, потому что лотерейный билет купила моя мама.
— Все понятно, поздно родили, — говорю я, — но ничего. Воспитать успеете к восьмидесяти-то годам.
— Мам, — говорит Тима, он меня то «мам», то «баб» зовет. — Мама! Я есть хочу!
— Ваша дочка, это ваша дочка, хочешь конфетку? — забормотала эта всем чужая.
Он съел как собака, гам! И посмотрел еще.
— Спасибо скажи и надень шапку, тогда тетя даст тебе еще, — говорю я.
Тима сидит, как бы не веря в такое.
— Вот шапку снял, — говорю я, — если ты заболеешь, я ведь бабушку из больницы беру… Я завтра — оп! (подпрыгнули) — бабушку из больницы беру… (предупреждая его вопрос «каку таку бабушку?») помнишь бабу Симу? Баба Сима не разрешает без шапок ездить! У-у! Надень шапочку. Тетя еще конфетку даст.
Тетя бормочет:
— Да-да, я всегда про запас… У меня язва желудка… Мама снабжает импортным, насильно запихивает…
Так дай же ребенку!
— Ну (это я), раз-два, надеваем! — И накидываю шапочку на него. Смотрим друг на друга выразительно. Тима и я. Тетя молчит.
Есть же некоторые. И про мать ее все ясно. Лотерейный билет, машина, импортные конфеты… Тима осторожно тянет руку к шапке.
— Не снимай, Тима!
Неудобно как. Ксения без отца задумалась и поникла головой, трясясь, как холодец. Есть люди, которые легко-легко убивают, перед ними надо на четвереньках плясать, чтобы удостоиться одного взгляда, они же смотрят не выше подбородка, об улыбке нечего и говорить. Просто так задумчиво глядит мимо.
— А шоколадную ему можно? Я знаю, некоторым детям запрещено, моему сыну.
Я говорю:
— Нет, шоколадную ему нельзя.
Тима окаменел, насколько это возможно в прыгающей машине.
— А у меня остались только шоколадные, увы.
— Спасибо, а то потом, знаете… Сыпь и все такое. — Я держусь. Мы не нищие!
Тимины глаза переливаются, как чистой воды бриллианты, все выпуклее и выпуклее. Сейчас скатятся эти слезы, нищие слезы. Он отвернулся. Он стыдится своих слез, молодец! Так просыпается гордость! Его ручка ищет мою руку и с силой щиплет.
Тетя деликатно отправляет в пасть конфету.
— Мне нельзя долго не есть.
— Ну ладно, — говорю я, — так и быть, я разрешаю. Ничего, одну в день можно, тем более что это не шоколад, а соевая смесь. У нас давно настоящего шоколада нет. Понижен процент содержания.
Тима чавкает, как его прабабка, неудержимо и захлебываясь. У меня в животе воет пустота, словно в печной трубе.
Нас встречают в лагере.
— Вы знаете, вы сначала чаю попьете? Они только что чай отпили, дети.
Уже стемнело, желтые фонари, воздух опьяняющий, сыплется морозная пыль.
— Не знаю, — говорю я. — Надо подготовиться к выступлению.
Ксения, лишенная отца, возражает:
— Как же! Успеем! Обязательно горячего чаю, ведь говорить придется! Для голоса!
Сидим за столом в огромной столовой, я пью чай с карамелью и дважды покусилась на большие куски хлеба, им здесь хлеб режут ломтями от круглых хлебов, больше всего люблю неудержимо, неудержимо люблю хлеб. Капает из носу, у меня в портфеле с рукописями чистая откипяченная тряпочка, но как ее достать, деликатно сморкаюсь в бумажку, у них тут вместо салфеток нарезаны бумажки. Где-то вдали шумят дети, их заводят в зрительный зал, мы с Ксенией забежали в туалет, она там задрала юбку и стала снимать с себя шерстяные рейтузы и осталась в шерстяных колготках, мелькнуло обтянутое брюхо и жирное лоно. Ужас, до чего мы не ведаем своего безобразия и часто предстаем перед людьми в опасном виде, то есть толстые, обвисшие, грязные, опомнитесь, люди! Вы похожи на насекомых, а требуете любви, и наверняка от этой Ксении и ее матери ихний муж гуляет на стороне от ужаса, и что хорошего, спрашивается, в пожилом человеке? Все висит, трепыхается, все в клубочках, дольках, жилах и тягах, как на канатах. Это еще не старость, перегорелая сладость, вчерашняя сырковая масса, сусло нездешнего кваса, как написала я в молодости от испуга, увидев декольте своей знакомой. И правильно, что на Востоке такую Ксению (и меня) упаковали бы до предела в три слоя, до концов рук и подошв, и подошвы бы замазали хной!
Я отговорила свое, дети затихли, мы причем, как всегда, выступали вдвоем с Тимофеем, он сидел за моим столиком на сцене рядом со мной и наливал из графина воду в стакан, стучал, булькал, пил эту сырую воду, холодную и отравленную, а остаток сливал обратно — и ладно. Хотя воспитатели, стоящие сзади своих оглоедов лицом к нам, как лагерные капо, уже настороженно и злобно переглядывались. Но, как всегда, искусство победило, я сорвала аплодисман, и мы с Тимошей пошли за кулисы ждать ужина. Я пыталась отправить Тимочку в зал к детям, посмотреть на Ксению, но он ни в какую, не дал бабе посидеть одной справиться с мыслями. Да, так о чем я? Плотно забрался на колени в пыли, во тьме кулис, ревнивый, требовательный, и стал оттуда смотреть в спину сказительницы, которая действительно ковырнула два раза картофелину (глаза), насадила ее на вилку, распустила мочало и с поварешкой и щипцами для белья показала очень симпатичную оригинальную сказочку, неожиданно для меня. Ах, друзья мои, и в старческом теле мерцает огонь ума! Брать хотя бы пример моей великой почти что тезки.
После сказочки мы пировали за отдельным столиком, дети подходили посмотреть на кукол сказительницы, а я под шумок взяла с собой, опуская незаметно в сумку с рукописями, три громадных бутерброда маслом друг к другу и конфет карамелей: будет пир горой, когда приедем домой. И льстиво выпросила эту огромную, видно с рынка, породистую шершавую картофелину с двумя выковырнутыми ямками, якобы чтобы Тиме устроить тоже повтор сказки, а на самом деле это же на второе! На второе блюдо!
Домой, домой. Безрадостное встанет утро после бессонной ночи с проворачиванием всех вариантов: пенсия-то пенсия, но запах! Как в зверинце. Мама давно «ходила на гумно», и как там смердело, у этих старушек в палате, и как они стеснялись посторонних, пытаясь накрыться до подбородка, и до подбородка марались, при мне сестра с сердечной руганью от всей души отворила такую укромно затаившуюся в тепле Краснову, соседку мамы, и с криком причем, как это угораздило-то, бля, до шеи. В глазах мамы сверкнуло, в темной воде белков пробудилось скромное торжество. Ах, как я знала это торжество! Как часто я видела его сквозь якобы расстроенные чувства, особенно когда она меня якобы защищала от мужа, всякое бывает в тесной семье, но упаси Боже на глазах мамы или в пределах ее слуха! Торжество правоты. Торжество правоты под лозунгом «я ведь предупреждала», торжество ее разума на фоне моей глупости.