Книга Человек напротив - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот чего-то такого же он хотел для себя – а здесь уже не было ни души. Правда, стоило всерьез представить, что ему удастся дожить до отъезда, сразу начиналась достоевщина: ведь если он уедет, к Фанечке и к родителям тогда уже никто не сможет приходить и пропалывать, поливать, сажать и протирать пыль. Тогда Фанечка и родители останутся совсем одни и зарастут бурьяном и чертополохом. Имеет ли он право? Но сын ведь уехал. Его эти соображения не остановили. Значит ли это, что он предатель? Если он предатель, тогда и я буду предатель. Но разве мой сын может быть предателем? Да как мой язык поворачивается так говорить о моем сыне? Он же самый добрый, самый славный и самый талантливый! Но если он не предатель, тогда и я не буду предатель. Хорошо, но как же тогда Фанечка? И мама с папой? Значит, все-таки предатель? Но ведь Даня уехал, понимая – во всяком случае, смог бы понять, если бы хоть на миг задумался, – что, когда я тут умру, к Фанечке и ко мне никто не сможет прийти. Даже раз в год, даже раз в пять лет – потому что, кроме Дани у нас никого не осталось, а тех, кто уехал, обратно не впускают. И все-таки при этом он не предатель, потому что… я ведь это уже доказал… не помню как… а! Вспомнил! Потому что он самый добрый и самый славный! Но тогда не буду предателем и я? Или ко мне это не относится? Так он зачастую винтился по кругу очень долго, словно гайка с сорванной резьбой, и мог проехать свою "Василеостровскую" или забыть вовремя принять очередное лекарство – в зависимости от того, в какой именно момент начинал завинчиваться. Только одно средство могло пресечь медленное, но верное нарастание шизофрении, сопровождавшее, как он был всерьез уверен, долгие размышления на сей предмет – вспомнить, что проблема имеет чисто умозрительный характер; что, положа-то руку на сердце, не доживет он.
В тот день он как раз снова совершил свой сладкий подвиг. Тринадцатого – а уж совсем недолго осталось – был Фанечкин день рождения, и надлежало прибраться к дате, навести порядок и глянец. Глянец он оставил на следующий раз, он обязательно пойдет туда именно тринадцатого и уж глянец этот самый наведет; но и порядок, и глянец навести за раз не под силу, так что надо делать по разделениям. Погода была редкостно прекрасной; еще неделю назад он буквально плыл туда по лужам, протискиваясь сквозь хлесткий ливень, и едва сумел поковыряться в грязи на пронизывающем ветру, одной рукою кое-как удерживая над собой рвущийся в небеса зонтик – а сегодня прогулка была одно удовольствие. И могила, будто улыбаясь солнцу, наконец запестрела высаженными Бог весть когда и по сию пору никак не распускавшимися цветами – казалось, Фанечка, мама и папа рады приходу Вайсброда и, что греха таить, попросту веселятся от хорошей погоды, как и все обычные люди.
Теперь Вайсброд сидел усталый в уже много-много лет назад умятом до пружин кресле у открытого окна, выходящего почти на кинотеатр "Балтика", и дышал. Напоенный вечерним солнцем тюль у окна медлительно, широко колыхался от теплых дуновений снаружи; его паутинки перебирали солнечные лучи так по-летнему, так безмятежно, что Вайсброд, решив отдохнуть на всю катушку, достал свою флягу, сделал еще глоток, а потом положил флягу на журнальный столик так, чтобы можно было в случае необходимости достать ее, не вставая. И снова иллюзорно сбросил лет пять. Он сидел, и ему было необъяснимо хорошо, когда в дверь позвонили.
Недоумевая, кто бы это мог быть в такой час, без предварительного звонка по телефону – да его и по телефону-то уже очень давно не беспокоили, кому нужен ком слизи – он поднялся, на всякий случай убрал грешную флягу с глаз долой и пошаркал, приволакивая ноги, к входной двери.
– Кто там? – старческим фальцетом громко осведомился он.
– Эммануил Борисович, откройте, пожалуйста! – раздался голос с той стороны. – Это Вадим Кашинский!
Кустистые, почти брежневские брови Вайсброда взлетели вверх на мгновение – но когда он, неловко возясь и звеня цепочками, будто освобождающийся пролетарий, отворил дверь, его лицо уже было невозмутимым.
– Здравствуйте, Вадик, – вежливо, но с отчетливой прохладцей сказал он отвратительному доносчику и подонку, погубившему дело его жизни.
– Добрый вечер, Эммануил Борисович, – ответил лысый сикофант. – Извините, ради Бога, за вторжение, но я предполагал, что вам, кроме как у себя дома, быть негде, а дело срочное… Можно я войду?
– Входите, – сказал Вайсброд, отступая на шаг в сторону, а затем закрыл за мерзавцем дверь. – Вот тапочки.
Они прошли в так называемую гостиную, Вайсброд снова опустился в свое еще теплое кресло. Оказалось неудобно. Тогда он, не вставая и только немощно упираясь ногами в пол, чуть развернул кресло так, чтобы сидеть хотя бы вполоборота к Кашинскому, который, не колеблясь ни секунды, уже взял стул от вайсбродовского письменного стола – одновременно, как успел заметить Вайсброд, кинув проворный взгляд на лежащие на столе бумаги – и уселся напротив Вайсброда.
– Ужина я вам не предлагаю, как вы понимаете, – сказал Вайсброд. – Нечего. Я живу очень скромно.
Кашинский замахал руками и затряс нездорово одутловатыми щеками.
– Что вы, что вы, Эммануил Борисович! Разумеется! Я не голоден! Я на минутку!
– Ну хорошо. Выкладывайте, что у вас стряслось.
Вайсброду ужасно захотелось сделать еще глоток из фляжки. Но при этом негодяе было неловко. Как только он уйдет, предвкушал Вайсброд, первым делом, что бы там ни было, чем бы он ни испортил мне настроение – встану, вытащу флягу из-за книг и дерябну.
– Очень трудно объяснить, Эммануил Борисович, – произнес Кашинский, заметно нервничая, но нервничая, как показалось Вайсброду, как-то сладостно, предвкусительно. Вожделеюще. – Тем более, что я и сам многого не знаю… Эммануил Борисович, кстати. Когда вы в последний раз виделись или хотя бы по телефону общались… с Андреем Симагиным?
– Н-ну, – сразу насторожившись, раздумчиво протянул Вайсброд, – мне трудно припомнить точно… голова-то уже не та. Знаете, Вадим, я лекарство-то не помню, принял нынче в два, или это было вчера, а сегодня принял только с утра, в десять… и гадаю хожу, вчера я принял в два или сегодня? Или, может, позавчера? – и даже улыбнулся. Кашинский с готовностью заулыбался ему в ответ. Улыбка у него была такая же отвратительная, одутловатая и замученная, сладенькая и жирненькая, как он сам.
– Ну, это я понимаю, конечно, Эммануил Борисович, – с подозрительной покорностью поддакнул он. – И все-таки…
– Первое время мы с Андрюшенькой регулярно общались, сын-то у меня далече, так Андрей мне как-то вроде сына стал, что ли… – Лишний раз Вайсброд дал Кашинскому понять, что ни в какие игры против Симагина, если таковые затеваются, его не втянуть. – Потом, постепенно, он как-то отдалился. Из лаборатории ушел, делом не занимается… Уж не так интересно стало ему со мной, да и мне с ним… – Лишний раз он дал понять сикофанту, что не скажет ничего.
– А вы уверены, что он, уйдя из лаборатории, и впрямь делом перестал заниматься? – спросил Кашинский. – Он ведь теоретик, мозга! – с панибратским снисходительным уважением произнес он с ударением на последний слог. – Мог и дома что-то измышлять. Как на ваш взгляд?