Книга Я всегда был идеалистом… - Георгий Петрович Щедровицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Войшвилло был очень взволнован, вызвал меня тотчас же к себе и сказал:
– Дело плохо, давайте думать, что и как.
– А письменный отзыв Черкесова есть?
– Нет, письменного отзыва нет.
– И не будет, – сказал я. – Вы не волнуйтесь, он поставит отлично.
– Как так? В чем дело? – удивился Войшвилло.
На что я сказал:
– А выхода у него другого нет.
Я не знаю опять-таки, откуда у меня была такая уверенность. Может быть, от посещения этих кафедр… Но я был абсолютно уверен, что я, несмотря на все различия в званиях, в положении сумею сломать его на защите.
Но для этого надо было подготовиться. Поэтому я отправился домой к Зиновьеву и попросил его прийти на защиту и выступить. Мы вместе отправились к Грушину. Я дал им экземпляры работы и просил их срочно прочесть с тем, чтобы выступить. Я полагал, что этого вполне достаточно.
Мы обсудили основные принципы декларации по новым исследованиям в логике. Ну и, соответственно, я приготовил текст с защитой принципов моей работы против возможных нападок Черкесова, Алексеева и др. При этом было много шуток. Мы впервые сидели втроем на лавочке в университетском маленьком дворике (там, где Герцен и Огарёв) и обсуждали со всевозможными хохмами, как вообще будет идти обсуждение, кто и как должен будет выступать. И составили то, что в литературе называется «сценарий»: были заготовлены вопросы, которые должны быть заданы возможным оппонентам, расписаны все члены кафедры, распределены роли: кто кого на себя берет, кто кому будет отвечать, кто и что потом будет говорить… Так примерно час мы играли в эту игру и получали гигантское удовольствие, заготавливая заранее все возможные ходы.
Получилось точно так, как я сказал. Черкесов так и не написал отзыва вплоть до момента защиты. Больше того, даже перед защитой он сказал, что будет очень резко выступать. Но фактически он сломался уже на моем выступлении. Что-то по поводу моей работы сказал Войшвилло. И потом выступил Черкесов, который хотя и не хвалил, но говорил в разумных тонах и в конце сказал, что он оценивает работу как отличную.
У меня такое ощущение, что на Войшвилло это произвело какое-то очень странное впечатление, потому что, когда потом он меня поздравлял, он сказал: «А откуда вы все знали?» И по-моему, тогда же у него возникла мысль, что у меня есть какая-то мощная поддержка – поддержка, которая, собственно говоря, и заставляет людей в последний момент «поворачиваться» и говорить не то, что они собирались говорить… Но никакой такой поддержки в этой ситуации не было: была только внутренняя уверенность в правоте дела, такой сермяжной, что ли, кондовой истинности, с одной стороны, и с другой – очень большая уверенность в своих собственных силах (уже тогда, в апреле 1953 года), уверенность в том, что я могу заставить всех этих людей, независимо от их рангов и положений, говорить то, что надо. Причем не потому, что они будут бояться чего-то внешнего, заставляющего их делать какие-то поступки, а потому, что здесь действовал принцип публичности.
Это вообще какой-то великий очень принцип. У Черкесова просто не было и не могло быть аргументов, даже псевдоправдоподобных, которые в тех условиях позволили бы ему оценить работу ниже четверки. Поэтому я исходил из видения ситуации – как она будет развертываться, – и у меня было совершенно твердое представление, что сломать меня в этой ситуации и заставить вести себя так, чтобы можно было, например, сказать про тройку или двойку, просто нельзя.
Я опять не знаю, на чем это зиждется, и я потом всегда с большим удивлением следил за тем, как ведут себя другие люди в подобных ситуациях. Меня всегда интересовал вопрос: на чем они ломаются? Я даже спрашивал других: что, действительно я такой маниакальный дурак, который не понимает происходящего в силу этой своей маниакальности? (Это точка зрения целого ряда людей. Есть же люди, которые распространяли по Москве всякого рода слухи: что вот такой-то пришел, поглядел мне в глаза и увидел, что я маньяк, или гипнотизер, или еще что-то такое.) «Ну действительно, – задавал я себе иногда вопрос, – почему я так уверен в том, что я могу все это делать?»
Я не знаю, но думаю, что на самом деле все очень просто. И дело здесь в простой (может быть, наивной) вере в то, что существует какая-то истина и она видна. Это практический вариант картезианского тезиса о том, что истина очевидна.
Удачную защиту мы отметили – как это и принято – небольшой пьянкой у меня дома. Это было, наверное, первое испытанное мною ощущение радости от победы в коллективном деле. Хотя борьба-то была, в общем, смехотворной – мы рассчитывали на более жестокое сопротивление, а, по сути дела, ни Зиновьеву, ни Грушину почти не нужно было выступать, и лишь один из них сделал это для проформы – ну, просто чтобы отметиться. Но все равно радость была настоящей: мы вместе задумали и осуществили дело, привели его к удачному, запланированному концу!
Я специально останавливаюсь на этом, поскольку убежден, что все, что вообще существует, складывается из осознания и осмысления вот таких, часто малозначительных, действий и событий – и лишь постепенно, накапливаясь, они приводят к каким-то более значимым действиям и более значимым результатам. Это и есть то, что обычно называют накоплением опыта. «Опыта» – это значит всегда [опыта] собственных действий. И каждый человек, по-видимому, копит опыт удачных действий – по крупицам – и постоянно переносит его вперед, на него опирается и развивает то, что было получено в этих крохах на предыдущих этапах. Постоянное претворение отрефлектированного в новые действия, собственно говоря, и творит траекторию, непрерывную линию жизни каждого человека.
После майских праздников наступил период короткой передышки, а затем пришел момент распределения. Вот здесь я имел возможность еще раз проверить аксиому принципиальности. Совет кафедры после защиты рекомендовал меня в аспирантуру. Черкесов попытался как-то слабо возражать, но не проявил настойчивости. И когда Войшвилло спросил его в лоб, возражает ли он, то Черкесов ответил в косвенной форме: «А кто его возьмет под свое руководство?» И тогда Войшвилло сказал: «Я». И вроде бы как-то на этом все и решилось.
Но когда дальше началось распределение, то выяснилось, что кафедра не оформила этого решения, и поэтому мне начали предлагать работу во Львове и в других городах страны. Но это меня не устраивало, поскольку я решил остаться в Москве и у меня были для этого все основания: семья, жена, работающая в Москве, квартира. И когда комиссия по распределению это поняла, то мне начали предлагать ту или иную аспирантуру – ну, к примеру, место в аспирантуре плехановского института[192]. Это предложение было, по сути дела, искушением, потому что я ведь решил заниматься логикой и только логикой…
Поэтому на каждое – многим другим казавшееся соблазнительным – предложение я отвечал, что если там предстоят занятия логикой, то я готов. Но таких аспирантур не было, и пошла очень интересная игра: где я сдамся? Но я уже твердо решил для себя, что в случае чего я пойду преподавателем в школу, буду иметь там минимум нагрузки, свободное время. Поэтому я на все предложения отвечал очень спокойно, что я буду работать по-прежнему в школе, где я работал с 1951 года… Совет уговаривал меня: «Зачем надо было кончать философский факультет?! Чтобы работать преподавателем в школе?!» – и т. д. Но позиция моя была очень твердой, и в конце концов через несколько дней секретарь комиссии сказала мне: «Направили вас в аспирантуру университета». Таким образом, я получил право сдавать вступительные экзамены в аспирантуру философского факультета по кафедре логики.
Нас было двое на три места, ибо на нашем курсе было всего два логика: Лев Митрохин и я. Вообще, надо отметить, что примерно 75 % нашего курса направлялось в аспирантуру – тогда это было абсолютно массовым явлением, страна нуждалась в дипломированных кадрах преподавателей философии. Тогда направление в аспирантуру было совершенно рядовым явлением, совсем