Книга Эликсиры дьявола: бумаги найденные после смерти брата Медардуса, капуцина - Эрнст Теодор Амадей Гофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Если это так, – сказал я, – докажите это, поведайте спокойно и связно, как вы нашли меня и как доставили сюда.
– Я так и сделаю, – ответил Шёнфельд, – хотя преподобный отец принял весьма настороженный вид; однако позволь, брат Медардус, обращаться к тебе по-дружески на «ты», как-никак ты обязан мне жизнью.
Итак, ты сбежал ночью, а тот заезжий живописец тоже как в воду канул вместе со своими картинами, и никто не мог сказать, куда он делся. Сперва все были заинтригованы этим исчезновением, но подоспели другие новости, и стало не до того. Однако и до нас дошел слух об убийствах в замке барона Ф., да и… ские суды объявили о розыске монаха Медардуса из монастыря капуцинов в Б., и публика вспомнила, что живописец рассказывал в ресторации всю историю убийства и признал в тебе брата Медардуса. Хозяин гостиницы, где ты проживал, подтвердил подозрение в моем соучастии, нет, речь шла при этом не об убийстве, а о твоем бегстве. Однако меня взяли на заметку и были не прочь упрятать меня в тюрьму. Такой аргумент очень упростил мое давнее решение бежать от местного убожества, повергающего меня в прах. Я устремился в Италию, в страну аббатов и куафюр. Направляясь туда, я видел тебя в резиденции князя фон… Говорили о твоем предстоящем бракосочетании с Аврелией и о казни монаха Медардуса. Видел я и этого монаха. Ладно! Кто бы он ни был, я не знаю другого Медардуса, кроме тебя. Я старался попасться тебе на глаза, ты не удостоил меня своим вниманием, и я не стал задерживаться в резиденции, пошел дальше своей дорогой. После долгого путешествия однажды в предрассветных сумерках я намеревался идти через лес, весьма неприветливо черневший передо мной. С первыми солнечными лучами в густом кустарнике послышался шорох, и выскочил человек, давно не стриженный и не бритый, но одетый с иголочки. Глаза у него были дикие, блуждающие, в одно мгновение он скрылся из виду. Я пошел дальше, но как же я ужаснулся, увидев перед собой на земле человека, раздетого догола. Я подумал, что произошло убийство, и убийца – тот, убегающий. Я наклонился над раздетым, узнал тебя и понял, что ты не бездыханен. Прямо подле тебя валялась монашеская ряса, ее ты и сейчас носишь; я кое-как одел тебя и поволок на себе. Наконец глубокий твой обморок прошел, но долго еще держалось оцепенение, о коем тебе только что поведал здесь преподобный отец. Нелегко было волочь тебя дальше, и только вечером я вышел к распивочной, расположенной в лесу. Ты заснул мертвым сном, и я оставил тебя на траве, а сам зашел в поисках еды и питья. В распивочной сидели… ские драгуны, и хозяйка сказала мне, что они обыскивают лес до самой границы в поисках монаха; необъяснимым образом он убежал как раз в то мгновение, когда его должны были казнить в *** за тяжкие преступления. Я не представлял себе, как принесло тебя из резиденции в лес, но, убежденный в том, что ты и есть беглый Медардус, я с превеликим тщанием отвращал угрозу, преследующую тебя. Избегая проезжих дорог, я переправил тебя через границу и, наконец, добрался вместе с тобой до этой обители, куда приняли тебя и меня, так как я решительно отказался с тобой расстаться. Здесь тебе ничего не грозило, так как больных не выдают ни в коем случае, в особенности не выдают иноземным властям. Пять твоих чувств приметно изменяли тебе, пока я жил в твоей комнате и приглядывал за тобой. Да и твоя подвижность оставляла желать лучшего; Неверр и Вестрис[47] взглянули бы на тебя весьма пренебрежительно, ибо ты, можно сказать, совсем повесил голову, а когда тебе хотели придать вертикальное положение, ты валился, как неуклюжая кегля. Дар слова совсем у тебя подкачал, ибо ты был скуп не только на слова, но и на слоги и в припадке общительности изрекал что-то вроде «ху-ху» или «ме… ме…», в чем твоя мысль и воля не особенно сказывались, и напрашивалось даже предположение, не подгуляли ли они, бродяжничая где попало. А потом вдруг на тебя нашел веселый стих; ты подпрыгивал высоко в воздух, рычал от удовольствия и срывал с себя рясу; твоя природная нагота не терпела, видно, никаких стеснений, а твой аппетит…
– Довольно, Шёнфельд, – прервал я невыносимого гаера, – довольно! Я уже наслышан об удручающем состоянии, в котором долго пребывал. Благодарение вечному долготерпению и милости Господа, благодарение заступничеству Пречистой Девы и святых угодников, я спасен.
– Ах, преподобный отец, – продолжал Шёнфельд, – великое ли это благо! Я говорю об особой функции духа, именуемой сознанием, это проклятущая должность гнусного надзирателя, взыскивающего пошлины у городских ворот, акцизного чиновника, какого-нибудь главного налогового инспектора с конторкой в мансарде на самой верхотуре; он там сидит и препятствует внешней торговле, приговаривая: «Стоп… стоп… товар вывозу не подлежит… национальное достояние… национальное достояние…» Драгоценнейшие бриллианты хоронятся в земле, как бросовые семена, и произрастает в лучшем случае свекловица, а дальше практика известная: из тысячи центнеров выжимается четверть унции дрянного сиропа… Стоп… стоп… А ведь экспорт открыл бы нам рынки Града Божьего, где сплошная роскошь и блеск… Бог Всевышний! Господи! Да я мои лучшие, весьма недешевые пудры à la Maréchal, à la Pompadour, à la reine de Golconde[48] высыпал бы в реку, где поглубже, лишь бы раздобыть путем транзитного торга хотя бы щепотку тамошней солнечной пыли и ею напудрить парики высокообразованных профессоров и преподавателей, а прежде всего – мой собственный! Да что я говорю! Если бы вас, преподобнейший из преподобных отцов, мой Дамон вырядил не во фрак блошиного цвета, а в летнюю накидку (зажиточнейшие, почтеннейшие обыватели Града Божьего ходят в таких накидках к исповеди), вы бы превзошли самого себя в том, что касается приличия и величия, а то свет считает, что вы просто glebae adscriptus[49] и в свойстве с дьяволом.
Шёнфельд не усидел на месте и заметался из угла в угол по комнате, приплясывая,