Книга Леди, которая любила лошадей - Екатерина Лесина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Оттудова.
— Вот… но убивать-то он никого не убивал.
— Как сказать, — Ефимия Гавриловна револьвер убирать не стала. — Перед смертью он будто очнулся… на один час всего. И маменьки рядом не оказалось. Вот разве ж то не промысел Господень? Она при нем денно и нощно пребывала, а тут отошла… он же… он меня не замечал. Глядел и не видел. А тут вдруг увидел. И к себе позвал. Попросил, чтоб посидела рядом. Мне-то уже пятнадцать было, я многое видела, многое понимала. Хотела убежать, уж больно безумный взгляд у него стал, да только не смогла.
Экипаж выбрался на проселочную дорогу, и лошади пошли шибче.
— Он сказал, что был там… что… все случившееся случилось по его вине. Брат пошел на брата… брат убил брата, а пролитая кровь, огня полная, разбудила духов, которые разгневались на наглецов. Ему удалось уйти. И не просто уйти… он вынес оттуда кое-что.
— Шкатулку?
— Золотого коня, — она сунула руку в саквояж и вытащила потрепанного вида кошель. И Демьян стиснул зубы, заставляя себя сидеть на месте.
Ему кошель виделся не просто пылью облепленным.
Скорее уж обросшим. И тонкие нити уходили в ткань, пробирались, переплетаясь с трухлявым шелком, меняя его в нечто такое, чего точно не следовало касаться.
А женщина словно и не замечала.
Она потянула гниловатые шнурки и, перевернув кошель, вытряхнула его содержимое.
— Вот… красивый, правда?
Фигурка на ее юбках была… уродливой. Куда более уродливой, нежели кошель. Золото? Возможно, когда-то это было золотом, но теперь Демьяну казалось, что нелепый этот конек, будто сделанный наспех ребенком, вылеплен был из пыли.
И грязи.
Из боли, которая слышалась, из крови чужой, чье эхо звенело, и он понимал, что звон этот слаб, а если бы слегка сильнее, то никто-то здесь не удержался бы.
— Красивый, — сама себе ответила Ефимия Гавриловна, поглаживая спинку золотого коня. — Я его не отдала. Все-то отдала, а его нет… бумажки? Пускай… Долечка попросил, а мне-то что? Мне не жаль… не знаю, с чего вовсе я их хранила-то? И шкатулку тоже… ту, первую, с костями… костей было много, но теперь почти не осталось.
— А куда они…
— А ты думаешь, что бомбу сделать просто? Отец сказал, что когда мертвое соединилось с живым, случился взрыв. И взрыв этот лишил всех силы… он все пытался вывести формулу. И вышло.
— Только воспользовались ей вовсе не те люди.
— Думаете, он думал о том, кто будет пользоваться его открытием? Нет, уж поверьте, ему было бы плевать… а может, он и согласился бы с Долечкой… все эти титулы, рода… они делают людей несчастливыми. Они запирают их в клетках сословий, из которых не выбраться.
— И поэтому вы начали делать бомбы?
— Не я. Долечка.
— А вы просто помогали?
— Женщина должна быть опорой мужу своему, разве не тому нас церковь учит? — Ефимия Гавриловна посмотрела c хитрецой, склонив голову.
— Значит, дело лишь в том? В вашей обиде на мир и людей? — Вещерский не собирался отступать. А Ефимия Гавриловна поджала губы. И, стало быть, была обида, явная ли, тайная, вполне вероятно, что вовсе уж вымышленная, главное, что обиды этой хватило, чтобы убивать. — Или все-таки в высоких идеалах. Хотя… позвольте, какие идеалы, когда речь идет о массовом убийстве? Я вот могу еще понять, когда речь идет об устранении отдельных личностей, которые чем-то пролетариат обидели, но вот бомбы…
— Это вынужденная мера, — Ефимия Гавриловна задрала подбородок. — И действенная. Народ следует встряхнуть. Омыть кровью, ибо лишь она способна избавить его от многолетних оков.
Глаза Ефимии Гавриловны вспыхнули, и показалось, что вся-то эта женщина разом изменилась, будто сквозь маску проступило истинное лицо.
— Кровью, стало быть… людей непричастных.
— Все они причастны! Оглянитесь! Что вы увидите? Одуревших от безделья женщин, которые только и занимаются, что нарядами, спеша перещеголять друг друга? Молодежь, позабывшую обо всем, кроме пустых развлечений? Отринувши слово Божие, они травят себя опиумом, вступают в противозаконные связи. Они думают лишь о веселье и ни о чем больше. Зажравшиеся чиновники. Жандармы, словно псы, стерегущие кровавый режим… а народ стонет, не способный более удержать тяжесть этого мира на плечах своих…
Следовало сказать, что говорила она весьма убежденно.
— Народ нуждается в свободе! В настоящей, а не той, которую ему кинули, словно кость голодному псу. И он может взять эту свободу, если решится. А он решится. Рано или поздно. Но сперва ему нужно показать, что за ним сила, что те, кого он полагал стоящими над собою, рожденными для власти, такие же люди. Разве что более слабые и ничтожные.
— И вы и вправду верите в это?
— Я знаю, — она прижала саквояж. — И жаль, что вас не будет в тот момент, когда волна народного гнева сметет угнетателей!
— Ясно, — Вещерский потер запястье. — А те девочки, которых вы… использовали. Их-то не жаль было? Это ведь вы придумали схему? Конечно. Мужчины куда более прямолинейны. Им нужен быстрый результат, там же — тонкая работа. Вы и исполнителей подобрали. Аполлон полагает, что он один, но, думаю, всего на вас работает человека три-четыре, может, пять. Больше вряд ли, слишком уж сложно было бы за всеми уследить… кого-то из девушек, думаю, вы завербовывали, но опять же, сомневаюсь, что многих. Большая часть была кем… мясом? Ресурсом, который вы вырабатывали, сперва цепляя на любовь, потом на этот… героин?
— Сами виноваты.
— В чем, Ефимия Гавриловна? В том, что верили? Мечтали? Надеялись на счастье?
— Пустые никчемные бездельницы, которым просто повезло родиться в правильной семье.
— Значит, в этом дело? В том, что они родились в правильной семье, а ваш батюшка так и не соизволил жениться на вашей матушке?
— Заткнись.
Револьвер поднялся, и черный глаз его уставился в лоб Вещерского. Вот только тот страха не выказал, улыбнулся лишь мягко, укоряюще.
— Бросьте, Ефимия Гавриловна. Если б хотели убить, убили бы там, в доме… но вам от нас нужно что-то другое. Что именно?
Револьвер не шелохнулся.
И глаза Рязиной сделались темны, что омуты. В них, в этих глазах, жило безумие того, самого опасного толку, которое сперва незаметно, но после становится очевидным, явным. Оно, сродни одержимости, завладевает всей сутью человека, подчиняя разум его одной-единственной идее.
Вещерский это понимал.
Не мог не понять.
— Демьяна Еремеевича, полагаю, вы казните, раз уж оказия выпала…
Бледные губы растянулись в улыбке.
— Я им говорила, что там, в Петербурге, пустышка… что слишком уж все явно, нарочито… газеты трубят за подвиг… интервью печатают.