Книга Смерть в Византии - Юлия Кристева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ах, да ведь французский роман — это целая радуга, есть произведения на любой вкус! Так вот я не доставлю Люсьену Бонди удовольствия, не напишу романа, ограничусь заметками, то бишь чем-то легким, гибридным, нечитабельным и даже толком не различимым.
— Этот Усянь, ну, твой персонаж, как по-твоему, это новая порода людей? Сорвиголова, готовый на все, как те безумцы, что атаковали Международный торговый центр? — Одри задает мне в точности тот же вопрос, что и Бонди, разница лишь в том, что она сделала усилие и заглянула в написанное мною. О нет, я не утверждаю, что она прочла, но ведет себя так, как будто это произошло. Что значит подруга!
— Слушай, мне осточертело торчать в редакции, не смыться ли нам? Может, удерем в «Марли», пропустим по стаканчику?
— Запросто!
— Каждый на своей машине. Мне моя вечером понадобится.
Всякий раз, возвращаясь в Париж, я люблю пропустить стаканчик на террасе «Марли», где можно ощутить себя в самом центре Парижа и одновременно в каком-то совершенно ином месте и даже нигде.
Одри следует за мной. Когда она не злится на меня за то, что я не такая, как она, то есть женщина, любящая женщин, с ней можно иметь дело. Кто-то писал — кажется, Кристева, — что женская гомосексуальность эндогенна.[124]Что бы это значило?
Говорить об Усяне здесь, перед конной статуей Людовика XIV? Увольте! В данный момент камикадзе щадят Францию, хотя и затаились в предместьях. Не будем торопиться, выступать в качестве зрителей — это cool,[125]История предоставила нам отсрочку, попробуем использовать ее, чтобы кое в чем разобраться. Где мы? В Истории, вне ее? В любом случае понимание — это уже другая история, не знаю, что лучше, но это единственное, что нам остается здесь и сейчас, на террасе «Марли».
Закат окутывает топазовым шелком пирамиду Пей,[126]а камни Лувра — против света — окрашиваются в цвет индиго. Вскоре темнота поглотит их толщу, а ночь высветит прошлое — превратит их в картонные декорации. Туристов немного, а когда на небо выходит луна — вообще ни одного, нас окружает только избранная публика, завсегдатаи «Марли».
В этом уголке вдали от оживленных улиц, но все же не безнадежно затерянном в столице, я обретаю вкус всего парижского. И это отнюдь не революция с ее братством и террором, не распутство и не беззастенчивость нравов, не гурманство в духе Гаргантюа и даже не палитра запахов семьи Фрагонар. Я обретаю барочного человека с его бродяжничеством и легким жизнерадостным нравом. Версальский двор был открыт как для Дон Жуана, так и для Бернини,[127]поскольку там в чести была свобода, понимаемая как непринужденность фантазии, а не требование чего бы то ни было. Барочный человек ощущал себя комедиантом, не вкладывающим в игру свою внутреннюю суть, легко меняющим маски и сжигающим декорации спектаклей, которые были для него лишь очаровательными островками, грезами и взлетами на качелях, не имеющими ничего общего с реальностью.
Разумеется, это фривольное сознание было обречено на гильотину. Но все же какое экстравагантное превосходство в том, чтобы осмелиться быть оторванным от реальности! В этом смысле пирамида Пеи барочна, это даосийские понятия в переложении на французский, в ней нет основательности, ее непостоянная сущность сопрягается с эфемерными отражениями облаков, галерей Ле Во,[128]колоннад Клода Перро,[129]водных брызг, уносимых ветром.
— О чем задумалась? — Одри кажется, что я мысленно перенеслась в Санта-Барбару, тогда как я думаю о том, до чего рукой подать.
— Об Усяне, который был лишен внутренней сути. В ней нарушилась гармония между инь и ян, ну как если бы две враждебные маски встретились лицом к лицу, и от их столкновения он не разлетелся бы на мелкие кусочки. Он чуть было не очутился в психушке. Любопытно, что осколочной бомбой оказалась как раз внешняя сторона его веры в очищение. Чахнущий внутри нее «огонь грота» вырвался наружу. Должна заметить, его грязная работенка мстителя не просто мне не по душе. Даже меня, бороздящую водные и воздушные просторы во имя избавления земли от всякого рода убийц, серийный чистильщик из Санта-Барбары заворожил, не могу не признать. А многие наши современники увидят в нем героя на манер Бен-Ладена и его именем назовут своих детей.
— Не станешь же ты утверждать, что все террористы, мстители, камикадзе и иже с ними имеют проблемы с женским двойником и являются латентными гомосексуалистами?
— Откуда мне знать? Обратись за ответом в институт психоанализа! Но этот — наверняка, я изучила его досье. Меня, знаешь ли, интересует несколько другое. Представь себе: тебя разрывает изнутри, поскольку ты не способна примирить в себе инь и ян или по какой другой причине, например, ты испытала унижение — сексуальное, социальное или политическое — либо лишилась внутреннего стержня. Осталась одна гноящаяся рана, и ты спасаешь себя вовне. Как ты поступишь? Будешь бороться? Изобретешь собственную веру? Расправишься с верой других? Станешь принимать психотропные средства?
Одри обожает, когда я пускаюсь в головоломные рассуждения, что ж! Продолжим и огорошим ее еще двумя-тремя. У самой у меня ответов на собственные вопросы нет.
— Оглянись. «Всякая вещь в мире подвижна. Нужно любить на лету». Те, кто создал все это, не были ни аутентичны, не незыблемы. Просто у них не было внутренней сути, только маски, костюмы, роли. Однако они их не путали с реальностью, они осознавали: это иллюзии, которыми стоит играть, забавляться, не более того. Говорила ли я тебе, что у зодчих Лувра уже не было веры? А Усянь, китаец до мозга костей, напротив, закупорил сосуд со своей даосийской сущностью, усугубленной психическим одиночеством, навязчивой идеей. И что на смену версальским комедиантам прошлого пришли нынешние мономаны глобализированной Санта-Барбары? Что иллюзионисты превратились в доктринеров? Что черные маскарадные полумаски были заменены чулками, натянутыми на лица интегристами и националистами?
— Но эти мономаны, как ты их называешь, как раз и заявляют, что все мы — ты и я в том числе — только и делаем, что играем, они судят нас, именуя «ничтожествами, мыльными пузырями, ни во что не верящими куклами»…