Книга Мысленный волк - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он опрокинул стакан, потом еще один, и покрасневшее лицо стало необыкновенно живым и подвижным.
— Значит, не могла. Не осуждай ее, никого не осуждай. И не ищи справедливости: ее нет и не будет. И смысла никакого не ищи. Смысл пусть книжники и фарисеи ищут. Взыщи милосердия. Бога, Улюшка, люби. Что б с тобой ни происходило, люби его и не ропщи. Все в его руках. На все его воля. Доверишься ему, себя забудешь — спасешься. Заупрямишься — сгинешь. В церкву-то не ходишь? Ну так сама, своими словами ему молись — везде, на улице, дома, днем, ночью молись и, когда молишься, ни о чем другом не думай — только о нем. Тогда только твоя молитва доходчива будет. А пуще всего бойся его потерять. Не отрекайся от него, что б ни было с тобой — не отрекайся. Грешить будешь, падать, как свинья в грязи валяться, в небеса возноситься — а Бога помни. Не он нас оставляет, мы — его. Ну поди-ка ко мне, я тебя благословлю.
Она приблизилась к нему и вдруг почувствовала, как ее обдало жаром. Жар пробежал от затылка по позвоночнику, охватил все ее тело до кончика носа, и Уле сделалось сладко и стыдно в одно мгновение. Она не понимала, что с ней происходит, никогда так сильно не била ее дрожь — ни когда она была с Алешей, ни в лодке на Шеломи, ни в одном из душных девичьих снов.
— Ну-ну, — сказал он тихо, ее перекрестив. — Заневестилась уже. Не время сейчас. Потерпеть надо. Погодь, я тебя с дочками своими познакомлю.
Он как-то гортанно, по-птичьи крикнул, и через минуту две девочки вошли в гостиную. Одна была Улиного возраста, другая постарше, но обе показались ей такими строгими, что Уля оробела. Они были одеты как барышни, однако длинные кисейные платья сидели на обеих неловко. Волосы уложены неумело. И куда деть руки, они не знали. Стояли, потупив глаза.
— Матрешка и Варвара. Хочу, чтобы с царскими дочерьми воспитывались, — сказал он, и на мужицком лице мелькнуло хвастливое выражение. — Пока в гимназию отдал учиться к Стеблин-Каменской. А они дичатся там, ни с кем не водятся, говорят, мужичками их кличут, и просят, чтоб я их забрал оттуда. Ты бы с ними подружилась да научила б, как себя вести.
Девчонки густо покраснели и нехорошо посмотрели на Улю.
«Меня саму ругают», — подумала она, но вслух ничего говорить не стала.
Подали обед: уху, редиску, квашеную капусту, картофель, квас с огурцами и луком. Хозяин встал, прочел молитву, перекрестился на образ, лицо его просветлело, тело выпрямилось, вытянулось в струнку, помолодело, но молитва окончилась, и он снова превратился в обычного, разве что очень подвижного для своих лет человека. Чуть подвыпивший мужик, каких видела Уля в Горбунках, встречала в толпе на вокзалах и площадях, только глаза нездешние, испытывающие, пронизывающие.
Тарелок никому не дали, а ели, по очереди опуская деревянные ложки в большую миску с ухой посреди стола. Никто никому не мешал, и ни у кого из ложки не проливалось, только у Ули, как она ни старалась, то и дело падало на стол по нескольку капель. Девчонки это заметили и переглянулись. Уля отложила ложку.
— Невкусно?
— Я наелась.
— К мясу, поди, привыкла? А не надо, не ешь убоину, — сказал он ласково. — Мясо человека обугливает, а рыба просветляет. Спаситель наш рыбу ел. Кушай и ты.
И она послушно взяла ложку, с которой снова закапали на стол радужные капли ухи.
В самом конце обеда в гостиную вошел розовый толстяк с пшеничными бакенбардами, наклонившись к хозяину, стал что-то на ухо ему говорить.
— Глупости болтаешь, — ответил тот резко. — Что ему от меня надобно?
Толстяк зашептал еще более жарко.
— Никуда я не пойду, пусть сам ко мне приходит.
— Не может он сюда прийти, — сказал толстяк жалобно.
— Почему не может? Хворый?
— Боится он.
— Чего боится?
— Что люди скажут.
— Отроковица шестнадцати с половиною лет не испугалась, а он боится. Какой будет после этого министр?
Уля почувствовала на себе слепой взгляд визитера.
— Верный будет.
— Трусливые верными не бывают.
— Государыня за него просила, — выкинул толстяк последний козырь.
— Мама много за кого просит. Ну пойдем, посмотрим на твоего начальника, — сказал хозяин со вздохом, точь-в-точь как приехавший на рынок крестьянин, которому надо купить сбрую для лошади, а ничего справного нет.
После его ухода она осталась с сестрами. Девочки по-прежнему смотрели на нее исподлобья, и Уля испугалась, что они сейчас поднимутся, побьют ее и вытолкнут отсюда взашей. Особенно она опасалась старшей — крупной, грубой и очень решительной Матрены. Уля представила ее в гимназии и подумала, что мужичка — это еще мягко сказано. Она вторично за один день стала искать пути отступления из квартиры, но тут в памяти у нее всплыли слова про «трусов и слабаков», как если бы хозяин не ушел никуда, а исподтишка наблюдал за ее первым уроком.
— Ну и что у вас там не получается? Языки? История? География? — спросила она отрывисто.
— Никсен, — мрачно сказала Матрена.
— Что-что? Книксен? — вздохнула она с облегчением. — Так это же очень просто. Вот смотрите! Выдвигаете правую ногу, а левой чуть касаетесь носком пола. Теперь приседаете, главное, чтоб спина оставалась прямой, руки складываете тут, голову чуть наклоняете, а потом легко встаете. — Она грациозно присела и воскликнула: — Глаза! Все дело в глазах. Когда приседаете, опускайте веки, а когда встаете, то поднимайте глаза. Но все зависит от того, кто перед вами. Одно дело директриса, другое — классная дама, а третье — мужчина. А еще можно быстро, вот так, это называется «макнуть», когда делать неохота, а надо. Ну, а теперь давай ты! — велела она младшей сестре, показавшейся ей чуть более сговорчивой и менее опасной.
Смеяться Уля себе запретила, она почувствовала себя так, точно ей брошен вызов, и, отбросив прядь волос, стала сгибать непослушные, деревянные ноги девочек и выпрямлять не привыкшие к корсетам спины.
— Вот так, вот так, молодцы, у вас все отлично получается, — нахваливала их Уля, с удовольствием замечая, как слушаются ее сестры и одновременно ревниво поглядывают друг на друга.
Ей неожиданно понравилась эта роль, она сулила что-то новое, осмысленное, так в детстве она любила лепить фигуры из глины или из теста, и теперь две эти девочки показались ей тем материалом, которому она могла придать любую форму. Она вспомнила, как насмешливо глядели на нее деревенские девушки в Горбунках, и с мстительным удовольствием подумала: перемести их в город, они бы тут дрожали еще больше.
А сестры меж тем перестали дичиться, не сразу, но они разговорились, и стали рассказывать про свое село, про странника Дмитрия Печеркина, который долго жил на Афоне и за год до войны из-за какой-то смуты вернулся домой, про его сестру Дуню, про свою мать, про брата, и лишь отца обходили стороной. Рассказали только, как страшно было, когда прошлым летом папу чуть не убили.